Театр наций
Хорошо помню, что началось все с удивления.
С чего, с какого конкретного события или высказывания возникло это удивление? Да и, казалось бы, откуда ему было взяться вдруг? Мы ведь за долгие годы «кощеева царства» разучились удивляться. Да никто нас особенно удивлять и не собирался.
Но удивление было, это точно. И возникло оно даже раньше, чем возникло слово «Перестройка».
«Вы видели? Слышали?» — азартно спрашивали друг друга люди, только что просмотревшие очередную программу «Время». «Нет, а что случилось?» — «Он говорил без бумажки. Вот просто так говорил и никуда не заглядывал». — «Да ладно! Не может такого быть!» — «Правда, правда! Сам видел и слышал!» «Ничего себе!» — изумлялись те, кто не видел и не слышал.
Потом было много событий — и ужасных, и веселых, и всяких других. И все было свалено в одну кучу: антиалкогольная компания и Рейкьявик, Чернобыль и Руст, «неформалы» и «любера», освобождение из ссылки Сахарова и погром в Сумгаите, публикаторский бум в литературных журналах и Нина Андреева, «Огонек» и общество «Память», «Борис, ты не прав» и разнообразные «Народные фронты», захватывающие дух события в Праге и Берлине и танки в Вильнюсе и Риге, тревожные слухи о надвигающемся голоде и полумиллионные демократические митинги в Москве и Ленинграде.
В целом же общественный воздух свежел прямо на глазах. Симптомы перемен улавливались не только в больших, государственного масштаба событиях. Как это часто бывает, бытовые мелочи воспринимались иногда убедительнее и нагляднее речей с высоких трибун или «судьбоносных решений».
Так, идя однажды теплым весенним днем мимо Ленинской библиотеки, я увидел нескольких молодых людей и девушек, вальяжно развалившихся с книжками в руках на покатом газоне прямо перед фасадом библиотеки. И их никто, совсем никто не трогал, их совсем никто не прогонял. И я как-то сразу ощутил, что что-то происходит, что-то точно меняется.
Это были годы, ставшие вдруг золотыми для неофициальных художников, для маленьких, ютившихся в подвалах театров, для журналистов, истосковавшихся по настоящей профессии.
В поздние 80-е я начал выезжать за границу. И везде я с удовольствием замечал, какой модной вдруг сделалась моя страна. К печально известным русским словам, вошедшим в интернациональную лексику, таким, например, как pogrom или «Кей-джи-би», прибавилось слово Glasnost.
В городе Хельсинки я обратил внимание на рекламу, состоявшую из двух расположенных рядком портретов Горбачева. Они были, в общем-то, одинаковы. Отличались друг от друга они лишь тем, что на одном портрете Горби был изображен с присущим ему родимым пятном на голове, а на другом — без пятна. И какая-то надпись на финском. «Это что?» — спросил я своего финского приятеля. «Это реклама нового пятновыводителя», — ответил он.
Эта яркая, двусмысленная, захватывающая эпоха длилась, впрочем, совсем не долго. Да и не могло быть иначе.
Весной 1991-го года, гуляя по немецкому городу Ганноверу, я наткнулся на небольшой бар и прочитал его название. Назывался он Perestrojka. И я бы в него непременно заглянул, если бы его входная дверь не была бы крест на крест заколочена двумя неотесанными, совершенно не немецкого вида корявыми досками. «Ну вот, — подумал я, — похоже, что Перестройке наступает, как бы это сказать, … ну, допустим, Kaputt». Что через пару-тройку месяцев и подтвердилось.
Поздним летом 1991-го года эпоха Горбачева завершилась. Зато оставался сам Горбачев. Он оставался не только как живой памятник своей эпохи, не только как фигура, ставшая сама по себе главой новейшей истории. Он остался как человек, уважение и почтение к которому в цивилизованном мире не только неизменно, но и, кажется, укрепляется со временем. На родине же, — что полностью соответствует неизменным отечественным традициям, — он служил открытой и легкой мишенью для камней и камешков, летящих в него со всех сторон.
Для одних он предатель «Великой советской империи», главное преступление которого состояло в том, что благодаря его «предательству» «нас» перестали бояться. Действительно, как можно пережить такой позор!
Для других он ассоциировался и ассоциируется прежде всего с «Чернобылем», с «Вильнюсом», с «Тбилиси и Баку».
Он остался как частное лицо. И в этом своем качестве он явил себя миру как образчик удивительной трогательной любви и верности.
И вот он умер. И вот о нем заговорили вновь. Заговорили с благодарностью, с почтением, с неприязнью, с ненавистью, с насмешкой, с грустью по несбывшимся мечтам, с надеждой на то, что если и возникло однажды буквально из ничего такое историческое явление, как Горбачев, значит, нечто подобное может ведь и повториться.
Все началось с удивления. И это очень уже давнее чувство мне хочется в неприкосновенности сохранить в своей памяти как доказательство того, что надежды не всегда бывают тщетными.
«Комсомольская правда»/ Global Look Press