Анна Наринская
Советские люди всю жизнь верили в волшебное государство под названием «Запад». Верила в него и Анна Наринская, которая уехала из России после начала полномасштабной войны — и оказалась на настоящем, а не воображаемом Западе. В постоянной рубрике Republic «Воскресная проповедь» она рассказывает о том, почему разочаровываться в Европе — это нормально, а сравнивать ее с Россией — нет.
Я очень хорошо помню себя в этот момент. Лето московской Олимпиады. Вокруг все говорят, что, вот, нашу Олимпиаду бойкотируют «из-за Афганистана». В кругу моих родителей об этом рассуждают со злорадством, азартно сообщая друг другу, какая еще страна, по сообщениям пробивающихся сквозь глушилки «голосов», присоединилась к бойкоту. Еще говорят, что в магазинах, чтобы пустить пыль в глаза тем иностранцам, которые все-таки приедут, вдруг выкинули еду и даже финский сервелат, а людям в учреждениях дают допотпуска на лето: вид усталых советских граждан не должен портить лицо олимпийской Москвы.
Несмотря на малогабаритность нашей квартиры, до меня все эти сообщения доносятся как будто сквозь толщу ваты. Я слышу эти разговоры, даже отчасти понимаю их смысл, но это все далеко, отдельно от меня. А вот тут, близко — Париж, страсти, измены, шуршание пышных юбок и цоканье копыт, в общем, Бальзак.
Специфика чтения советского детства и юности описана многократно, но мне кажется, неточно. Впрочем, и я не могу точно. Потому что — как можно честно, без соплей и ностальгии описать то, как тексты перекрывали реальность, вставали полупрозрачной защитной стеной между нами и повседневностью? По мою сторону этой стены некая графиня, гонимая то ли счастливой, то ли несчастной любовью, поехала на бульвар Сен-Жермен.
Я прочитала эти слова, и карета то ли влюбленной, то ли ревнующей графини замерла перед моими глазами.
Ровно в этот момент я поняла: я никогда не узнаю, какой он, этот бульвар Сен-Жермен.
Я никогда не увижу то, что сейчас видит графиня. А видит она даже не конкретно Париж — она видит Запад, описанный в романах, но в реальности отделенный железным занавесом. Он никогда не будет мне доступен, и это абсолютная, неизменная данность, истина. Причем не особенно грустная истина, а просто — истина.