Михаил Ямпольский

Михаил Ямпольский

О разделении антивоенных россиян на уехавших и оставшихся за три года не высказался только ленивый. Но возможно ли не примыкать ни к одному, ни к другому воображаемому сообществу? Есть ли третий путь? О нем в специальной рубрике Republic «Воскресная проповедь» рассказывает философ Михаил Ямпольский.

По счастью, среди россиян есть немало таких, которые без всяких экивоков и оговорок осуждают войну с Украиной. Это сообщество несогласных включает в себя людей, с которыми можно встречаться и вступать во взаимодействие. Но несогласные разделены на две большие группы — оставшихся и уехавших, и это разделение, несмотря на общность отношения к происходящему, существенно.

На первый взгляд, разделение проходит по простому принципу. Уехавшие активны, они оставили нагретые и просиженные комфортные ниши и отправились в изгнание часто без вида на жительство, страховок и устойчивого заработка. Такого рода самопожертвование может считаться не просто знаком бескомпромиссного нравственного выбора, но его безусловной проверкой на прочность. Оставшиеся, с точки зрения уехавших, кажутся пассивными. Они предпочли относительную устроенность бесправию и бедности. Плата за хрупкий комфорт — молчание.

Некоторые уехавшие много и страстно говорят и пишут. Оставшиеся в основном хранят спасительное для них молчание. Но если приглядеться, то оставшиеся тоже активны. Ежедневно рискуя, они стремятся сохранить то немногое, что еще уцелело под ударами варваров: культурные, научные и образовательные институции. Они не покладая рук издают книги, призванные поддержать относительно высокий интеллектуальный уровень культурного сообщества, публикуют исследования и документы. Такого рода деятельность — сопротивление мраку, вызывающее большое уважение.

Происходит странная дифференциация дискурсов.

Все, что касается прямой политической актуальности и публицистики, становится вотчиной уехавших, а то, что касается относительно не политизированной культурной деятельности, отныне относится к прерогативе оставшихся.

Эта дифференциация неотвратимо окрашивает писания и речи уехавших поверхностной реактивностью на политическую повестку и события. Но, пожалуй, более глубокая дифференциация происходит на ином уровне. Уехавшие не испытывают цензурного давления, а потому могут свободно высказываться, зато в западном обществе они — маргинализированные чужаки. Отсюда понятная реакция разочарования в Западе, который не в состоянии их оценить и социально адаптировать. Оставшиеся находятся под постоянным насильственным прессингом и искушением пойти на компромисс и дать себя купить. Одна моя московская знакомая сказала мне, что главная задача оставшихся — сохранить достоинство и верность нравственным принципам.

Эта установка ведет к образованию того, что Ханна Арендт когда-то назвала «братством»:

«Этот вид человечности становится практически неизбежен, когда темнота времен настолько сгущается для некоторых групп людей, что удаление от мира уже не зависит от них самих, уже не служит предметом их выбора или усмотрения. В истории человечность в форме братства неизменно появляется среди гонимых народов и порабощенных групп…»

Установление «братства» создает круг единомышленников, в котором можно чувствовать себя комфортно и защищенным от агрессивного мракобесия общества. Но, как пишет Арендт, за принадлежность к «братству» людям приходится платить дорогую цену, выражающуюся в «утрате мира»:

«С этой как бы органически развившейся человечностью дело обстоит так, словно под гнетом гонений гонимые сгрудились до того плотно, что промежуточное пространство, которое мы назвали «мир» (и которое, разумеется, существовало между ними до гонений, поддерживая между ними какую-то дистанцию), попросту исчезло. При этом возникает теплота человеческих взаимоотношений, поражающая тех, кто имел случай общаться с такими группами, как почти физический феномен».

Поскольку уехавшие не испытывают на себе такого нравственного и интеллектуального прессинга, в их среде «братство» не складывается, а поддержание достоинства и нравственности уходит на задний план. Отсюда непрекращающиеся распри, разборки, обвинения и неприязнь друг к другу.

Именно поэтому оба сообщества несогласных, хотя и разделяют общие политические принципы, подчинены разным психологическим, культурным и нравственным доминантам.

Ценным документом, позволяющим проникнуть в этот психологически-культурный контекст, мне представляется дневник немецкого философа Карла Ясперса, который оказался в Германии после прихода к власти нацистов, был лишен работы и существовал под постоянной угрозой более серьезных репрессий, так как был женат на еврейке Гертруде Майер. Дневник фиксирует мучительную раздвоенность Ясперса, который не хочет уезжать, покидать родину и скитаться без денег и работы в чуждом ему мире, но одновременно понимает, что жизнь в Германии чревата серьезным риском для их с Гертрудой жизни. Ситуация усложняется и тем, что из-за еврейки-жены с ним порвали его коллеги и даже друзья, так что он лишен привычного для таких изгоев «братства». Он описывает, например, как их старинный друг Марианна Вебер (вдова Макса Вебера) перестает приглашать их в дом:

«Это тихое забвение нам нужно вытерпеть. Когда меня уволили, это была сенсация. Мне сочувствовали, университету сочувствовали, мне должны были разрешить читать лекции частным образом. Теперь же все становится по-настоящему серьезно. Теперь жизнь под угрозой, и все тихо отстраняются, не общаются, не протягивают руку помощи».

Сопротивляемость «братства» тут обнаруживает свои пределы.

Ясперс ясно формулирует различие контекстов:

«За границей мы лишимся достоинства. Мы не вправе там ни на что претендовать. На родине мы терпим лишения безвинно, и это страшная несправедливость. <…> Эмиграция — это активное действие, попытка переиграть судьбу. В том, чтобы остаться, нет никакой вины, это лишь попытка сохранить то, что принадлежит по праву, это значит сохранить опору и источник силы на родной земле…»

Достоинство сохраняется там, где вина лежит на других и где ты несправедливо гоним. Эмиграция — это твое решение, и тебе некого винить за свои беды:

«Опасность на родной земле легче вытерпеть, потому что здесь вся вина лежит на других, в то время как отъезд — это действие, следовательно, в случае неудачи или трудностей это будет лишь наша вина и ответственность».

Претерпевание оказывается ближе нравственному императиву, чем жест, поступок, высказывание.

Среди не отвернувшихся от него друзей Ясперс называет индолога Хайнриха Роберта Циммера и психиатра Ханса Полльнова. Оба они постоянно подталкивают больного Ясперса к действию, то есть к отъезду и решительным высказываниям. Ясперс так суммирует их аргументы:

«…мир ждет жеста, эмиграции, нужно решиться, рискнуть ступить в пустоту, нужно доверять. Но когда нет сил на то, чтобы доверять, на это возразить нечего. Они говорят, что сейчас множество беспомощных интеллигентов, везде все нуждаются в помощи, так что тот, кто еще до сих пор в Германии, вызывает намного меньше интереса. Есть два фронта: чтобы что-то делать, надо реально быть за границей. <…> Значение имеют не события и люди, а только «нет» и «да» в них».

Но главное, что сопротивляется в Ясперсе отъезду, — это глубокое желание продолжить работу над философскими проблемами и инстинктивный отказ от «да» и «нет» — упрощенных жестов и высказываний. Он понимает, что отъезд навяжет ему неприемлемую систему поведения:

«Куда бы я ни отправился за границу, мне нужно будет что-то говорить и делать, нужно будет нравиться людям. Помогать захотят лишь тем, у кого широкие социальные связи».

Философ понимает, что в эмиграции его высказывания будут диктоваться необходимостью нравиться людям, от которых он будет зависеть. Иначе говоря, он будет обречен на простую предсказуемость речи.

В эту ситуацию, возможно, укоренен парадоксальный феномен звезд и знаменитостей, гастролирующих внутри сообщества изгоев.

Ясперс остался в Германии, которую он неожиданно покинул вскоре после войны, когда уже был восстановлен во всех своих должностях, а те, кто его избегал, стали искать встреч с ним. Он уехал в Швейцарию, но это уже не была политическая эмиграция. Теперь он уезжал не от изоляции, но скорее наоборот — в ничем не вынуждаемую изоляцию. Свое нежелание покидать родину Ясперс иногда объяснял любовью к Германии, но тут же записывал в дневнике: «Тревогу по поводу радикальных изменений я маскирую любовью к родине?»

Вернусь к Ханне Арендт, дружившей с Ясперсом и написавшей о своем друге несколько проницательных эссе. Одно из эссе, посвященное философу, отказавшемуся уезжать из нацистской Германии, называлось неожиданно: «Карл Ясперс: гражданин мира?». Позиция Ясперса (главным образом философская) помещается тут в драматический контекст современности. Арендт полагает, что мировая история благодаря доминанте технологии и коммуникаций приводит к немыслимому ранее соседству разных цивилизаций, народов и культур, которое порождает странное единство, «основанное на технических средствах коммуникации и насилия, взрывает все национальные традиции и погребает под обломками подлинные истоки всякого человеческого существования». Одновременно она создает «колоссальный прирост взаимной ненависти и практически повсеместной раздраженности всех против всех». Но эта амальгама технологии, коммуникации и насилия ведет к тому, что Арендт называет «поверхностностью», угрожающей самой основе «человеческого мышления» и чреватой «преображением до неузнаваемости» самого человека:

«Как если бы попросту исчезло как таковое то измерение глубины, без которого человеческое мышление, даже на уровне технической изобретательности, не может существовать».

Сегодня эта технологически-информационная поверхностность достигает нового масштаба благодаря интернету. По мнению Арендт, значение философии Ясперса заключается в том, что он несет в себе универсальное, укорененное в традиции и выходящее из нее на общечеловеческий уровень. В эссе Арендт «Карл Ясперс Laudatio» разъясняется смысл этой человечности. Нечто, созданное в «уединении своей приватности» (а Ясперс был глубоко приватным человеком), приобретает смысл только тогда, когда оно выносится на публику и тем самым «придает предмету освещенность, подтверждающую его реальное существование». Но это не существование субъектности, обретающей черты объективности: «…если это произведение не только академическое, если оно еще и итог "испытания, выдержанного в жизни", то произведение это сопровождают живые действие и голос; вместе с ними является само лицо».

Здесь крайне существенно то, что лицо предполагает не участие в братстве или ином сообществе, но именно изначальную приватность. Иначе лицо не может явиться, а вместо него возникнет своего рода социальная маска.

Явление лица — это крайне важный момент. Арендт различает индивида и лицо. Лицо — это явление человека во всей его глубине и особости. Лицо плохо сочетается с любым сообществом. Но оно способно соединить в себе одиночество человека и публичность. И именно этого явления так не хватает сегодня в почти тотально расчеловеченном мире. Ясперс может явить нам лицо человека благодаря опыту своего одиночества и нерешительности, оборачивающейся нравственным выбором. Это результат одинокой и страждущей рефлексии, не желающей превратиться в публицистический и рекламный жест, но и неспособной до конца принять условия жизни изгоя в братстве, окруженном мраком.

Вот почему Ясперс мне кажется знаковой фигурой и ответом на разделение сообщества несогласных надвое. Его неспособность органически слиться ни с одной его половиной позволяет в конце концов явиться столь необходимому нам сегодня лицу, где внешнее (поверхностное) и глубокое (рефлексивное) сплавлены воедино.

Вы прочитали материал, с которого редакция сняла пейволл. Чтобы читать материалы Republic — оформите подписку.