До свиданья, наш ласковый Миша

| Слеза надежды Тридцать лет назад, 3 августа 1980 г. завершилась Московская Олимпиада. Наверное, именно это событие (не столько сами соревнования, сколько церемония их завершения) символическим образом открыло эпоху 80-х – десятилетие, положившее начало по-настоящему радикальным переменам в жизни страны. ДО СВИДАНЬЯ, НАШ ЛАСКОВЫЙ МИША Конечно, само по себе спортивное мероприятие, проходившее под патронажем престарелого брежневского руководства СССР, ничего нового создать не могло. Тем более что из-за советского вторжения в Афганистан некоторые западные страны Олимпиаду вообще бойкотировали, и это выглядело даже некоторым шагом назад в процессе разрядки международной напряженности, активно развивавшемся на протяжении 70-х гг. И все же на символическом уровне что-то новое уже чувствовалось. В этом смысле последний, завершающий день Олимпиады значил, наверное, больше, чем весь комплекс довольно стандартных спортивных мероприятий, вместе взятых. Прощание с олимпийским Мишкой не имело, по сути дела, отношения ни к спорту, к которому формально оно было привязано, ни к политике, которой на неформальном уровне все тогда было насквозь пронизано. Закрытие Олимпиады-80 оказалось мягким, лиричным, трогательным. Впервые на церемониале такого высокого ранга отступила в сторону тоталитарная помпезность, а на первый план вышли простые человеческие чувства. Дважды в год по большим рабоче-крестьянским праздникам мы еще тогда маршировали в колоннах под марши уходящей эпохи. Что-нибудь вроде: Сегодня мы не на параде,
Мы к коммунизму на пути.
В коммунистической бригаде С нами Ленин впереди. А теперь вдруг музыкальным фоном эпохи рождающейся стала гениальная песня Пахмутовой со словами Добронравова: На трибунах становится тише…
Тает быстрое время чудес.
До свиданья, наш ласковый Миша. Возвращайся в свой сказочный лес. Разница была поистине колоссальной. Впервые лирическая песня о дружбе и расставании не как-то тайком проскальзывала сквозь советскую идеологическую систему с помощью бардовских посиделок у костра, а занимала свое законное, официальное место в культурном пространстве огромной страны. Если раньше человеческое начало, отвоеванное у тоталитарной системы поколением шестидесятников, лишь нехотя пропускалось в широкие массы партийным агитпропом, то теперь оно само становилось частью государственной пропаганды. И это уже не оставляло сей пропаганде шансов на долгое, безбедное существование. Конечно, если быть точным, официальная советская лирика существовала и до Олимпиады-80, но она практически полностью была связана с трагизмом минувшей войны и для поколения семидесятников имела лишь мемориальное значение. Эти песни не пели. Их хранили в песенниках и в головах, как музейные экспонаты, к осмотру и изучению которых редко кто возвращается. У олимпийского Мишки была совсем иная судьба. Он оказался вполне адекватен духу нового поколения. Помню, как через год после Олимпиады-80 я расставался с друзьями в студенческом стройотряде. Мы сочинили тогда новый текст о расставании и надежде на новые встречи, вписав наши собственные чувства в пространство пахмутовской мелодии. И, должен сказать, музыка с новым текстом оказались вполне адекватны друг другу. СЛЕЗА НАДЕЖДЫ На рубеже 70-х – 80-х гг. человеческое начало медленно, но верно, размывало элементы советской системы. Никого уже не интересовали успехи социалистического строительства. Никто уже не ждал победы коммунизма во всем мире. Никто не мог без иронии говорить о «нашем дорогом Леониде Ильиче» и «ленинском политбюро», им возглавляемом. Однако любые политические и экономические дискуссии пресекались жестко. Прорыв искренности был возможен лишь в одной сфере – духовной. И, надо признать, что к моменту прощания с Олимпиадой-80 этот прорыв уже разносил в щепки остатки старой советской ментальности. В советскую культуру проникало множество романов, фильмов, журнальных публикаций, которые ставили, наконец, с головы на ноги систему отношений, сложившуюся между людьми. Наверное, у каждого, кто следил тогда за кино и литературой, были свои символы эпохи. И их можно перечислять десятками. Для меня, например, прорыв искренности ассоциируется в первую очередь с романом эстонского писателя Энна Ветемаа «Монумент» и повестью Бориса Васильева «Не стреляйте в белых лебедей». Значение этого культурного потока сейчас часто недооценивается, поскольку, с одной стороны, он существовал полностью в рамках официоза, а с другой, не предполагал публикации тех не соответствующих требованиям цензуры вещей, которые лежали «в столах» у писателей и «на полках» у кинематографистов. Но, может быть, тем-то этот культурный поток нам сейчас и интересен, что он, в отличие от «столов» и «полок», реально формировал мировоззрение семидесятников. Не могу сравнивать то, что лежало, и то, что публиковалось, с искусствоведческой точки зрения, но с точки зрения социологической осуществившийся прорыв 70-х гг. был чрезвычайно важен. Новый человек рождался задолго до того, как Горбачев объявил перестройку. И тем более задолго до того, как Гайдар объявил рынок. Собственно говоря, и перестройка, и рыночная экономика появились потому, что старый советский человек, торжественно шествующий под «Марш коммунистических бригад», ко времени Олимпиады-80 уже отживал свое. Люди теперь ждали совсем иного. Того, чего никак не могла предложить им старая советская жизнь. И в этом смысле слеза, медленно стекающая у олимпийского Мишки под печальную музыку Пахмутовой, оказалась адекватна всему тому культурному пласту, который формировался в СССР до Олимпиады-80. Рождался грустный и светлый мир, в котором присутствовала надежда. Не мечта о каком-то безумном коммунистическом «далёко», а надежда на простую, счастливую жизнь, в которой будут праздники, созвучные Олимпиаде-80, а не одни лишь парады коммунистических бригад с Лениным впереди. С того дня, когда страна заплакала вдруг вместе с олимпийским Мишкой, лежит прямая дорога к началу Перестройки. Естественно, экономические и политические преобразования никак не были предопределены днем закрытия Московской Олимпиады. Масса различных причин, от геронтологических до политэкономических, могла отодвинуть начало Перестройки не на пять, а на двадцать пять лет. И все же после того, как пролилась та слеза надежды, наш мир стал иным.