Киноконцерн "Мосфильм"
Очень давно, в начале моих журналистских трудов, я пришла к Леониду Генриховичу Зорину брать интервью. Сейчас уже не вспомню, о чем мы говорили, — помню только, что я задавала наивные и не слишком умные вопросы. Гремела перестройка, журналистика взвилась на дыбы от счастья, и все у всех брали интервью на все темы, и мне, неумелой начинающей писаке, этот жанр казался простым и воздушным. Сиди себе, задавай визави острые вопросы, ставь в тупик, усмехайся понимающе — и ты на коне. И только потом я поняла, насколько деликатен и терпелив был со мной Зорин, как он сразу почувствовал мою ужасающую неопытность и волнение, которые я пыталась прикрыть некоторой развязностью. Впрочем, мне она тогда казалась признаком уверенности. Зорин говорил со мной на равных (потом, уже позже я поняла, что так он разговаривает со всеми, даже с воспитанниками младшей группы детского сада). Он буквально внимал моим репликам, слегка кивая головой, то ли подбадривая, то ли соглашаясь, и несколько раз в конце своего ответа спросил: «Вы согласны со мной?» или «А вы как думаете?» Боже, что я, девица, могла там думать, не говоря о том, как я могла быть с ним не согласна!
Прошло какое-то немыслимое количество лет, и — честное слово! — приятнее героя, чем Зорин, у меня больше не было. Тут можно было бы добавить расхожее «но любим мы его не только за это», но его интеллигентность и деликатность для меня была (простите уж) важнее всех его талантов и достижений.
Дверь в большой мир литературы Зорину приоткрыл сам Горький. Точнее, дверь уже была открыта, Горький лишь помог девятилетнему мальчику Лене ее придержать — тяжелая. Мальчик Леня был вундеркинд — в девять лет у него уже была книга. Шутка ли. Его повезли познакомиться с Горьким, который, как рассказывал Зорин, прослезился, слушая мальчишкины стихи. А в 17 лет Зорин — уже член Союза писателей.
Потом — Москва, немыслимо ранний взлет. В 23 года парень уже драматург Малого театра.
А потом понеслось. Ранние радости — ранние горести. Так легко, так свободно писалось, и после 1953 года казалось, что теперь-то — все, конец диктатуре и цензуре, теперь-то можно.