
Выездная виза Иосифа Бродского
Beinecke Rare Book and Manuscript Library, Yale University
24 мая исполняется 85 лет со дня рождения Иосифа Бродского. Историк литературы Глеб Морев, уже писавший о Бродском в книге «Поэт и Царь», закончил работу над новой книгой «Иосиф Бродский: годы в СССР», которая готовится к печати в издательстве «Новое литературное обозрение». Узловые точки литературной биографии Бродского здесь разобраны с опорой на документы: это и история суда и освобождения «поэта-тунеядца», и его юношеская попытка покинуть СССР, поучаствовав в угоне самолета, и драматичная история высылки из страны. Для Republic Лев Оборин побеседовал с Глебом Моревым об этих сюжетах, вокруг которых и сегодня существует множество мифов, искажающих подлинную картину событий.
— Правда ли, что Бродский не хотел, чтобы писали его биографию? Если да, то почему?
— Да, правда: это желание зафиксировано в его завещании. Есть и другие свидетельства, например, его письмо 1988 года покойной славистке Валентине Полухиной, отправленное, когда он узнал, что та собирается писать его биографию. Он в достаточно решительных выражениях возражал, аргументируя это тем, что история «физического существования моей личности», как он выразился, не имеет никакого отношения к пониманию его текстов. То есть это две разные реальности — физическая жизнь и литературная судьба, и внимание к его частной биографии лишь помешает или, во всяком случае, не поможет восприятию его стихов.
Я отношусь к этому с уважением и пишу именно литературную биографию. Жизнь Бродского интересует меня постольку, поскольку она определяет смыслы тех или иных его текстов или поступков в качестве писателя.
Но я понимаю, почему Бродский не хотел, чтобы писалась его биография: он прекрасно знал, что это будет связано с разбором каких-то жизненных коллизий, которые, скажем так, противоречат биографическому мифу, созданному им после выезда из Советского Союза.
Мифу изгнания, который он очень успешно культивировал после 1972 года. Примерно в то же время, что и эпизод с Полухиной, у Бродского был конфликт с вдовой его ближайшего друга Карла Проффера Эллендеей. Он был связан с публикацией воспоминаний Карла о нем, написанных буквально на смертном одре. Бродский, прочтя эти воспоминания, категорически запретил их печатать и даже пригрозил Эллендее судом в случае попыток опубликовать рукопись Проффера. Сейчас эта рукопись «Заметки к воспоминаниям об Иосифе Бродском» издана. И из нее, в общем, понятно, что послужило причиной такой резкой реакции Бродского. В разговоре о Бродском Проффер тактично, но вполне откровенно касается истории несостоявшегося фиктивного брака с американкой, с помощью которого Бродский рассчитывал в 1972 году получить возможность выезжать из СССР за границу. Такого рода вещи справедливо представлялись Бродскому разрушающим его литературный миф вторжением в личное пространство. Ради предотвращения этого «урона» Бродский был готов жертвовать добрыми отношениями с ближайшими к нему людьми.
Бродский и семейство Проффер (фото А.И. Бродского). Ленинград, 10 мая 1972 года
Музей Анны Ахматовой в Фонтанном доме
При том что Проффер сыграл едва ли не определяющую роль в западной биографии Бродского. Именно разговор с Проффером в Ленинграде вечером 10 мая 1972 года был, с моей точки зрения, определяющим. После него Бродский принял решение о выезде из СССР по израильской визе, что было предложено ему КГБ за несколько часов до этого разговора. После того как Бродский был приглашен в ОВИР и там получил неожиданное для него предложение выехать по фиктивному израильскому вызову из СССР, он долго говорил с Проффером о том, что ему делать. Против устоявшегося представления, решение Бродский принял не сразу, да его никто и не принуждал решать немедленно. В ходе этого разговора Проффер сказал: «Конечно, поезжай, будешь профессором в университете», имея в виду тот университет в Мичигане, где сам Проффер тогда преподавал. Это было совершенно спонтанное предложение, и надо сказать, что Проффер приложил огромные усилия, чтобы к августу того же года оно стало реальностью. Вместо некоей туманной перспективы нежеланной для Бродского эмиграции непонятно куда или столь же туманной перспективы продолжения жизни в СССР, но уже в условиях открытого конфликта с КГБ, Проффер нарисовал перед ним внятную социальную реальность. Это было решающим аргументом.
— Бродский ведь изначально не хотел уезжать навсегда, а хотел стать «выездным»?
— Верно. Он всегда хотел ездить по миру, и у него никогда не было такой возможности, как, например, и у Пушкина, и в своих стихах он к этому «невыездному» статусу Пушкина прямо адресовался. При этом в начале 1970-х Бродский — не безвестный юноша, не человек без профессии. Он уже всемирно известный поэт. В СССР он зарабатывал переводами, и это были деньги, на которые вполне можно было существовать.
Он объездил весь Советский Союз, и вот теперь упирался в его границы.
Вариантов увидеть мир у него как у советского гражданина было не много. Понятно, что уподобляться Евтушенко или Вознесенскому, которые официально представляли советскую литературу на Западе, он не мог и не хотел. Эмигрировать и вообще открыто противостоять советской власти он не собирался. Так что в его случае единственным способом легально выезжать за границу и возвращаться была женитьба на иностранке. Такие случаи были, и человек по советским законам имел право посещать страну супруги или супруга, не теряя советского гражданства, то есть права вернуться домой. Символом этой модели в массовом сознании служит Владимир Высоцкий, женившийся в 1970 году на французской гражданке Марине Влади и с тех пор проводивший довольно много времени за границей. Таким своего рода Высоцким хотел быть и Бродский. Но он не учел, что с точки зрения КГБ того, что он достаточно осторожен в своих литературных высказываниях и не принимает никакого участия в диссидентском движении, недостаточно, чтобы он был сочтен лояльным гражданином, которому можно позволить такую привилегию, как посещение Запада.
— Я правильно понимаю, что внимание КГБ к нему приковала юношеская история с попыткой угона самолета, которая, будучи описанной в фельетоне «Окололитературный трутень», выглядела настолько дико, что защитникам Бродского показалась просто бредом? А на самом деле это был не бред, и шлейф этой истории так и тянулся за ним еще десять лет?
— Да, эта история, которая многим казалась и кажется анекдотом, на самом деле имеет гораздо более серьезное и, прямо скажем, роковое значение для советской биографии Бродского. В КГБ отлично поняли, что это была не какая-то юношеская фантазия, а вполне продуманный и не лишенный логики план угона четырехместного самолета из Советского Союза на американскую военную базу в Иране. Приятель Бродского Олег Шахматов как бывший военный летчик хорошо знал особенности летных маршрутов. Если бы он оказался за штурвалом этого самолета, их план был бы вполне осуществим. Собственно говоря, осуществлению помешала лишь техническая деталь, предусмотренная дальновидной в таких делах советской властью. Самолеты в приграничной зоне специально не заправлялись горючим до полного бака, именно для того, чтобы невозможно было совершить дальний полет, улетев за границу. Узнав об этом уже на взлетной полосе, Шахматов дал отбой, поняв, что операция технически неосуществима.
В атмосфере 1960–1961 года эта идея не выглядела такой уж безумной. Во всяком случае, она приходила в голову не только Бродскому и Шахматову, но и другим молодым людям, стремившимся покинуть СССР, особенно тем, у кого в анамнезе было летное училище. Примерно в это же время ряд аналогичных историй был доведен до дела, кончилось это трагически. Так что для КГБ все было вполне серьезно. Этот эпизод раз и навсегда определил отношение госбезопасности к Бродскому как к нелояльному и потенциально опасному человеку.
Дополнительным доказательством служил его юношеский дневник с антисоветскими записями, изъятый при обыске.
Впрочем, всего этого — признания в намерении угнать самолет и вольнодумного дневника — в случае Бродского не хватало для полноценного уголовного дела. Даже Шахматов был осужден по другому обвинению — в изготовлении антисоветского текста. А для таких людей, на которых, как на Бродского, у КГБ не хватало «материала», существовал отработанный механизм преследования: против них выдвигались не политические, а «бытовые» обвинения. Одним из рычагов, с помощью которого КГБ изолировал нелояльный советскому обществу элемент, был так называемый «указ о тунеядстве» 1961 года. Он предполагал не уголовное, а административное преследование. Знаменитый процесс 1964 года против «тунеядца Бродского» был, как я показываю в книге, запланирован полковником КГБ по фамилии Волков еще весной 1962 года. Согласно секретным внутренним инструкциям КГБ (которые, по счастью, удалось найти), срок для, как они выражались, «реализации» дел оперативной разработки, а именно героем такого дела стал после информации о планировавшемся угоне Бродский, составлял два года. Ровно через два года после того, как полковник Волков озвучил свое предложение, Бродский был осужден народным судом к высылке из Ленинграда как тунеядец.
Иосиф Бродский в ссылке
Но к 1964 году сценарий Волкова был уже нерабочим. Представить Бродского тунеядцем на основании фактов было невозможно — факты говорили об обратном. Бродский успешно вступил на путь профессионального литератора. Тем не менее ленинградский КГБ продолжал тупо настаивать на реализации именно этого сценария, раздражая все литературное сообщество и, с какого-то момента, партийные инстанции в Москве. Именно это последнее обстоятельство в конечном счете и определило неудачу всей этой истории для КГБ и досрочное освобождение Бродского.
— Когда я читаю в вашей книге реконструкцию машинерии прохождения дела по органам ГБ, это напоминает мне ваши же изыскания о деле Мандельштама — его первом аресте после стихотворения «Мы живем, под собою не чуя страны…» В вашем описании эта машинерия выглядит полной, так сказать, «человеческих ошибок», откровенных аппаратных глупостей, бюрократических несостыковок, благодаря которым в итоге удается в обоих случаях смягчить участь поэта. То есть КГБ совершенно не понимает последствий своих поступков, но при этом остается всесильной структурой. Как объяснить этот парадокс?
— Обе эти истории прочно вписаны в культурную мифологию противостояния Поэта и власти. Мандельштам действительно был арестован за очень резкое — уникально резкое! — антисталинское стихотворение. Но в силу определенных бюрократических обстоятельств Сталин никогда об этом стихотворении не узнал. И для него этот сюжет выглядел совершенно по-другому. За что арестован Мандельштам, Сталина не волновало: ну, за какой-то антисоветский выпад, делов-то. А волновало его только одно: что Мандельштам был арестован без его ведома и санкции. Это было уже нарушением субординации, непозволительным своеволием органов ОГПУ. В ситуации когда чекисты из чувства самосохранения не спешили знакомить вождя с оскорбительным для него текстом, на первый план вышла их собственная вина, четко сформулированная Сталиным в резолюции на письме Бухарина, из которого он узнал и про арест Мандельштама и, с большой долей вероятности, о самом его существовании: «Кто дал им право арестовать Мандельштама?»
С Бродским ситуация в деталях другая. Сходство в том, что КГБ инсценировал процесс над «тунеядцем Бродским» не как над поэтом, а как над несостоявшимся воздушным террористом и человеком с антисоветскими взглядами. То, что этот человек приобретает популярность в городе как поэт, не идет ни на какое сотрудничество с КГБ, держится очень независимо — все это были отягчающие обстоятельства, но никак не причина преследования.
В делах Мандельштама и Бродского общее одно: государство — в лице Сталина или КГБ — их поэзия никогда не интересовала.
— То есть проблема непечатания Бродского в СССР, несостоявшаяся публикация его книги не связаны с тем, что он писал? Дело только в том, какая у него была репутация в органах безопасности?
— Конечно, то, что писал Бродский, с самого начала резко отличалось от советской поэзии. Это отмечалось буквально всеми — и советскими читателями, и эмигрантскими критиками: уникальный несоветский голос. Не антисоветский, а несоветский, дьявольская разница. Та тематика, та лексика, которая отличала эту поэзию, она никак не была связана с советскими реалиями, с тематикой советской поэзии. Как выразилась одна знакомая Бродского в СССР, когда все молодые поэты заняты историей развенчанного Хрущевым культа личности Сталина, Бродский пишет поэму на библейский сюжет. Тогда это было совершенно беспрецедентно. Но ничего антисоветского с точки зрения формальных критериев, которыми руководствовались органы безопасности, в этих стихах не было. А когда у Бродского все-таки появились резкие высказывания о советской действительности типа «Речи о пролитом молоке» или «Письма генералу Z.», он их не публиковал ни в самиздате, ни за рубежом. Обе эти вещи, написанные в 1967–1968 годах, впервые вышли в составе его книги «Конец прекрасной эпохи» в 1977 году.
Иосиф Бродский, начало 1970-х
Так что для КГБ были важны не стихи, а поведение Бродского, никогда не соотносившееся с теми требованиями, которые советская действительность налагала на советского гражданина. Бродский всегда, с самой ранней юности, пропагандировал независимость и настаивал на ней. Это был этический принцип, который для него стоял во главе угла. Для советской власти это было неприемлемо. Настойчивое стремление получить максимальную в советских условиях личную свободу, вплоть до права выезда за границу, и привело к конфликту Бродского с государством, к тому, что государство в какой-то момент решило избавиться от его присутствия на своей территории. Интересно, что генерал КГБ Филипп Бобков, который, как я уверен, и принимал решение о высылке Бродского, и в 1972 году, в разговоре с Евтушенко, и до конца дней своих, уже в поздних интервью нулевых годов, говоря о претензиях власти к Бродскому, повторял как заведенный одно и то же: Бродский вел себя так, как хотел. Для него это было главным обвинением.
— При этом степень антисоветскости Бродского, его личного отношения к государству варьируется со временем, даже в этот период его молодости. В начале 1960-х он убежденный антисоветчик. В ссылке он совершает, как он сам это называет, некий поворот к лояльности. Потом, разговаривая с Профферами в конце 1960-х, он заявляет, что Вьетнам надо разбомбить в пыль. А уезжая, он пишет в письме Брежневу, что «никогда не чувствовал себя обиженным Отечеством». Как можно объяснить эти колебания?
— Бродский всегда считал себя человеком «поколения пятьдесят шестого года». Это поколение советской молодежи, для которой первым травматическим опытом стало жестокое подавление советскими войсками венгерской революции. В СССР были молодые люди, которые мечтали о возможности отправиться на помощь венгерским повстанцам, их вдохновляли фотографии повешенных за ноги сотрудников венгерской госбезопасности и опрокинутых памятников Сталину. Разгром революции в Венгрии был пережит ими как тяжелая травма.
Бродский говорил, что даже август 1968 года не так подействовал на людей этого поколения, как подавление венгерской революции.
Но в качестве поэта свои отношения с миром политики Бродский строит по более сложной схеме. Я вижу в этом один из уроков, воспринятых им от Ахматовой. С 1920-х годов она настаивала на «надполитическом» статусе Поэта. «Выше политики и всего», как она писала. Поэт, с этой точки зрения, не должен быть ангажированной пешкой в политической игре. Его дар не принадлежит никакой партии. Отсюда знаменитые стихи Ахматовой 1922 года «Не с теми я, кто бросил землю…» с их, одновременно, отказом от участия в политической деятельности эмиграции и антибольшевистским пафосом.
Бродский ассоциирует Поэта не с государством, а с языком и народом. Народ для него — это прежде всего носитель языка. Это представление выражено уже в написанном в ссылке стихотворении «Народ», которое многими из круга Бродского, но не Ахматовой, было сочтено компромиссным и даже сервильным. Этот комплекс идей сохраняется у Бродского и позднее: поэт для него — это «рупор» (как сказано в стихотворении «Одной поэтессе») языка и народа. Эта функция — быть рупором языка/народа — определяется Бродским как некий «третий путь» по отношению к традиционным для русской культуры опциям: лоялизму и оппозиционности. Этот особый путь, в котором Поэт независим и от властей, и от общественного («партийного») давления, есть путь «национального поэта», по обращенной к Пушкину характеристике Чаадаева. Претензия Бродского именно такова — быть национальным поэтом.
Со второй половины 1960-х годов для него очень важен и близок опыт поэтов XVIII века, прежде всего Державина: с одной стороны, государственнический пафос, а с другой — возможность «истину царям с улыбкой говорить». Это же он выделяет и в фигуре Пушкина. Ведь национальный поэт в пушкинском представлении противостоит романтической модели национального поэта как оппозиционера, бунтовщика. «Поэзия не является государственным зеркалом. Но и государство не является поэтическим пугалом», — так формулирует свой идеал Бродский на рубеже 1970-х.
Потом, в эмиграции, Бродский будет говорить об этих взглядах как об иллюзиях. Но именно исходя из этих иллюзий он, уезжая, пишет письмо Брежневу, воображая, что в качестве поэта представляет какую-то ценность для государства.
Вплоть до самого выезда из Союза Бродский строит свою, подчас достаточно рискованную, коммуникацию с властью как персональную, расположенную вне всякой публичности. Ни его собственный вариант знаменитого солженицынского письма съезду писателей (Заявление в секретариат ленинградского Союза писателей 1968 года), ни два его письма Брежневу (неотправленное (1970) и отправленное (1972)) не становятся достоянием публики. Он не хочет оказаться в политическом контексте конца 1960-х: нарождающегося диссидентского движения, бесконечных коллективных открытых писем.
Для Бродского неприемлемо стать одним из подписантов, правозащитников, диссидентов.
Стать частью «партии», равно советской или антисоветской. Его коммуникация с властью — это коммуникация частного человека. Здесь истоки его нобелевской автохарактеристики как «человека частного и частность эту всю жизнь какой-либо общественной роли предпочитавшего».
Эта «частность» никак, однако, не отражается на откровенности и радикальности его адресованных власти высказываний. В 1968 году он наотрез отказывается осудить своих западных издателей, закрывая путь публикации книги стихотворений в Ленинграде. В 1970 году он призывает Брежнева отменить смертный приговор «самолетчикам» Кузнецову и Дымшицу, видя в их деле параллель со своим несостоявшимся угоном. Что, надо сказать, делало его особенно уязвимым перед КГБ в наэлектризованной постоянными угонами советских самолетов атмосфере конца 1970 года. Можно только гадать, какова была бы реакция власти, окажись это письмо посланным. (Смертный приговор был быстро заменен многолетним заключением). Но, по Бродскому, этический выбор всегда индивидуален. И он готов принимать его риски.
Иосиф Бродский и Эллендея Проффер, 1971
Corpus
— Вы говорите, что он выстраивает свою иерархию, выбирает, как он будет вести себя как поэт. У него есть примеры и антипримеры: я не буду как Соснора, я точно не буду как Евтушенко и Вознесенский. А насколько широко эта выстроенная им иерархия разделялась в неподцензурной среде? Насколько много людей были согласны, что Бродский — первый поэт? Ведь даже один из авторов Лианозовской школы Ян Сатуновский, как вы пишете, в какой-то момент начинает к Бродскому относиться скептически, потому что он недостаточно андеграундный.
— К концу 1960-х позиция Бродского в советском литературном поле уникальна. Он сознательно не принадлежит ни к официальной литературе, ни к андеграунду. Его презрение к советской официальной поэзии, даже в лице Евтушенко, с которым у него вполне приятельские отношения, общеизвестно. В стихах он иронически «пинает» Вознесенского и Окуджаву. Но столь же отчужденно Бродский относится и к андеграунду, «подпольщине», как он выражается. Надо понимать, что его, да и чья угодно, амбиция быть первым, «национальным» поэтом неизбежно предполагает не только поэтический гений, но и сопутствующие ему лавры. Советский андеграунд, во всяком случае, в том виде, в каком он существовал до выезда Бродского из СССР, был мало соотносим с какими-либо лаврами. Из этого проистекает взаимное отчуждение принципиальных «неофициалов» и Бродского. Это хорошо видно на примере его отношений с канонизированным ныне, отчасти в пику Бродскому, Леонидом Аронзоном или с московским поэтом Яном Сатуновским.
С Аронзоном, с которым Бродский близко дружил в начале 1960-х, они полностью разошлись, потому что Аронзон выбирает домашний, рукописный, полностью «подводный» способ существования в литературе. Для одного из лидеров подпольной «лианозовской школы» Сатуновского любая публичность в СССР является маркером лживости, предательства подлинного искусства. Таким же образом, кстати, Сатуновский относится к Солженицыну. Поначалу и Бродский, и Солженицын для него представляются фактически святыми (все это есть в его стихах). А по мере выстраивания их пусть антисоветской, но резонансной социальной траектории Сатуновский меняет свое отношение: для него любой социальный успех художника в СССР априори дискредитирован самим существованием советской власти. При этой власти живо только подпольное искусство.
Бродского же не устраивает судьба поэта, который пишет стихи в стол.
После возвращения из ссылки у него несколько лет была надежда, что он может, не поступаясь принципами, выпустить книгу и существовать в качестве пусть относительно, но независимой фигуры внутри советского литературного мира. Очень быстро, к 1968 году, становится понятно, что это невозможно: советская система требует компромиссов, на которые Бродский пойти не готов. И он выбирает другой путь: решает открыто публиковаться на Западе. Причем в качестве действующего писателя в СССР делает это первым, опередив почти на год Солженицына.
— Но если он согласился на публикацию в тамиздате, он понимал политический контекст тамиздата на тот момент?
— Здесь есть, как говорится, нюанс: поначалу Бродский запретил печатать себя в тамиздате. Когда он узнал, что его стихи готовятся к публикации в эмигрантском альманахе «Воздушные пути», он из ссылки написал его издателю Роману Гринбергу письмо с запрещением этой публикации. Это не помогло, потому что письмо опоздало: альманах успел выйти. Но это письмо не остановило Глеба Струве и Бориса Филиппова, которые тогда на деньги ЦРУ готовили первую книгу Бродского «Стихотворения и поэмы», вышедшую в 1965 году. Как и Ахматова, Бродский не хотел быть заложником эмигрантского тамиздата, считая, кстати, справедливо, что, публикуя его стихи, издатели преследуют не столько литературные, сколько политические цели, подчиняясь установкам холодной войны. В 1968 году, когда стало понятно, что его книга не выйдет в СССР, он рукопись своего первого авторского сборника «Остановка в пустыне», предназначенного для западного издателя, составляет так, что она максимально далека от антисоветского и вообще от политического контекста.
Евгений Рейн с Иосифом Бродским, начало 1960-х
Музей «Полторы комнаты»
Поэтому таким, прямо говоря, подарком стало для Бродского появление в 1969 году Профферов с их новым журналом Russian Literature Triquarterly и издательством Ardis. В отличие от людей типа Струве и Филиппова, чуждых Бродскому эстетически, Профферы были людьми того поколения и круга, который воспринимал поэзию Бродского как «свою». Надо сказать, что в своем эстетическом консерватизме русская эмиграция к концу 1960-х годов фактически смыкалась с советским официозом. В этом смысле Твардовский, который отказывался печатать Бродского в «Новом мире», был недалек в своих эстетических представлениях от тех эмигрантских критиков, которые снисходительно говорили, что Бродский «Остановки в пустыне» сильно уступает тому талантливому юноше, чьи стихи они узнали после суда. Гораздо ближе Бродскому была аудитория продвинутых славистов, которые как раз восторженно приняли «Остановку в пустыне». Профферы были среди них. Немаловажную роль играло и то обстоятельство, что издания Профферов не были эмигрантскими. Это были американские издатели. К тому же сторонники разрядки, а не холодной войны, каждый год приезжавшие в СССР по научному обмену или туристической визе. Сотрудничество с такими издателями было вполне безопасно с точки зрения персональных рисков советского человека.
— Почему за Бродского так вступились на Западе во время суда? Почему эта история так срезонировала?
— Тут есть вполне конкретное объяснение. Всем этим сюжетом мы обязаны драматургическому таланту Фриды Вигдоровой, которая на материале судебного процесса создала не стенограмму, как ошибочно принято думать, но текст, который правильнее всего было бы жанрово определить как драму. Она, ни на йоту не отступая от документальности, создала очень выразительную пьесу о конфликте между юным очевидно невиновным поэтом и тупой, безжалостной бюрократической системой. И этот текст действительно был переведен на все языки, напечатан в мейнстримных медиа по всему миру, инсценирован и экранизирован. Миллионы читателей этого текста не знали никаких стихов Бродского, но узнали его как некое олицетворение Поэта. Разумеется, текст Вигдоровой обладал рыночным потенциалом, во много раз превышавшим для Запада потенциал поэзии Бродского.
Но для Бродского это было неприемлемо, поскольку он хотел быть известным как поэт, а не как жертва государства, сколь бы ни широка эта известность была. В тексте Вигдоровой он предстает жертвой. А еще одним уроком Ахматовой было для Бродского то, что поэт не должен быть жертвой. Поэт всегда победитель. «Он победил и время и пространство», — пишет Ахматова о Пушкине. И Бродский отказывается быть жертвой. Именно об этом он спустя двадцать лет говорит Соломону Волкову: «Я отказываюсь это драматизировать». Неслучайно он никогда не говорил о своей ссылке в каких-то жалобных выражениях. В его представлении это была жизнь в деревне, очень успешный и творчески насыщенный период.
Ему важно было представить пребывание в Норинской как пушкинскую ссылку в Михайловском, нежели как облегченный вариант советского ГУЛАГа.
Поэтому он сразу пишет из ссылки Лидии Чуковской, что он житель Архангельской области, а не каторжник.
Конечно, он отдавал должное Вигдоровой. Ее фотография была у него в кабинете, и он понимал значение, которое стенограмма Вигдоровой сыграла в его всемирной известности и в освобождении, хотя на самом деле в освобождении решающую роль сыграла не она, и это тоже отдельный сюжет.
— Можете ли вы рассказать немного о второй важной защитнице Бродского — поэтессе Наталье Грудининой? Вы пишете, что к стихам Бродского она относилась не слишком хорошо. Но при этом она выступала в его защиту и, насколько я понимаю, пострадала из-за этого.
— Да, если сформулировать коротко, то освобождением Бродского мы обязаны Наталье Грудининой. Советской поэтессе, человеку совсем другого круга, нежели круг Ахматовой или друзей Бродского. Ахматова, узнав от молодого поэта Виктора Кривулина, что он ходит в поэтический кружок при ленинградском Дворце пионеров и что этот кружок ведет Грудинина, сказала: «Наташа замечательный человек. Но она же не поэтесса, она же десантница». То же отношение к Грудининой разделяла Лидия Чуковская. При этом в деле Бродского эти качества Грудининой как «советского человека» оказались достоинствами — только ей удалось наладить коммуникацию с людьми, принимавшими решения в этом деле, и вызвать их на откровенность, включая работников госбезопасности. Грудинина сумела найти общий язык с советскими чиновниками, которые могли повлиять на дело Бродского. В частности, с ключевым из них — Николаем Мироновым, заведующим Отдела административных органов ЦК КПСС, который контролировал органы госбезопасности. В телефонном разговоре с Мироновым Грудинина донесла до него информацию, которая в корне изменила его отношение к делу Бродского.
Иосиф Бродский, 1986
Сегодня понятно, что Миронов был попросту дезинформирован донесениями о Бродском, которые ему присылали из Ленинградского КГБ. Он полагал, что Бродский осужден по уголовной статье как опасный антисоветчик, и он, несмотря на обращения в защиту Бродского таких уважаемых властью людей, как Чуковский или Шостакович, не вызывал у Миронова никакого сочувствия.
От Грудининой Миронов узнал, что это был суд по административной статье о тунеядстве. А так как сам Миронов, так уж совпало, с одной стороны, несколько лет возглавлял Ленинградский КГБ, а с другой — был одним из руководителей комиссии по разработке этого самого указа о тунеядстве, то он отлично представлял себе и уловки чекистов, и особенности применения указа на практике. Он сразу понял: если КГБ провел дело Бродского по указу о тунеядстве, это означает, что реальных материалов на него у КГБ нет. А с точки зрения Миронова, который был за реформу КГБ, был сторонником не репрессий, но профилактики правонарушений, и человеком XX съезда, недопустимо было изолировать кого-то превентивно и осуждать в отсутствие реальных материалов. Если материалов нет, значит, нет и дела. А что-то инсценировать, огульно обвинять человека по другой статье… Вся эта схема вызывала у Миронова сильное раздражение.
Дело Бродского разрешилось именно в этот момент — солидарная государственная позиция в его отношении была разбита. Никакой Вигдоровой, Ахматовой, Чуковскому, Шостаковичу и прочим советским нобилям много месяцев не удавалось именно это — пробить брешь в солидарной государственной позиции относительно Бродского. А Грудинина своей информацией внесла раскол внутри государственной машины, ЦК в лице Миронова начал борьбу с КГБ и, в конце концов, победил, заставив дело Бродского пересмотреть.
К сожалению, приходится разрушить здесь еще один миф.
Очень громкая международная кампания в поддержку Бродского, в том числе пресловутое письмо Сартра Микояну, не сыграла никакой роли в его освобождении.
Это был исключительно внутрибюрократический процесс. Мировой резонанс только замедлил выход Бродского на свободу — полгода в инстанциях согласовывалась формулировка, с которой Бродского можно было бы освободить, не унизив КГБ и советский суд. В результате он был выпущен, но не реабилитирован. То есть формально он остался виновным, а государство — правым.
—Открылось ли для вас в ходе работы над книгой что-то новое в сюжете «Бродский против Евтушенко»?
— В силу случайности Евгений Евтушенко был первым человеком, который узнал о решении генерала Бобкова предложить Бродскому покинуть Советский Союз. Евтушенко пришел к Бобкову по своим делам. Бобков был его «контактом» в КГБ. Вопреки существующему убеждению, Евтушенко никогда не был завербован органами госбезопасности. В воспоминаниях известного чекиста Судоплатова есть очень интересная информация об этом. Он пишет, что его жена Эмма Каганова, тоже старая чекистка, в 1920–1930-е годы специализировалась как раз на работе с творческой интеллигенцией. И уже в 1950-е новое поколение чекистов интересовалось ее опытом. В частности, всплывала фамилия Евтушенко. Каганова сразу сказала: ни в коем случае не вербовать Евтушенко как осведомителя, а установить с ним дружеские отношения, использовать в качестве информатора, консультанта, агента влияния. Это и было сделано. Человеком, установившим от КГБ на рубеже 1960-х такие дружеские отношения с Евтушенко, был Бобков.
В апреле 1972 года Евтушенко возвращался из поездки в Америку, которая была одобрена на высоком уровне. В Штатах он тоже был принят по первому разряду. Встречался с президентом Никсоном, который как раз собирался с визитом в СССР. Но по прилете в Москву подвергся тщательному обыску, как обычный советский гражданин. У него были изъяты несколько десятков книг. Евтушенко был шокирован и обижен, позвонил своему другу Бобкову и пожаловался. Бобков пригласил его зайти к нему на Лубянку. Книги Евтушенко вернули. Но параллельно решению вопросов с изъятым в беседе Бобкова и Евтушенко возникла тема Бродского.
В разговоре с Волковым Бродский позднее иронизировал над тем, что Евтушенко из лучших, якобы, побуждений заговорил о нем в КГБ. Но представляется, что ирония здесь напрасна. О Бродском в кабинете Бобкова Евтушенко заговорил в том самом качестве, в котором был для Бобкова интересен: консультанта по внешнеполитическому пиару СССР, как сейчас бы выразились. Дело в том, что во время поездки в США Евтушенко приходилось отвечать на «неудобные» для советской власти вопросы о Бродском. В то время как вся история с Бродским и то положение, при котором вопрос о нем становится оружием в руках антисоветской пропаганды, были, с точки зрения Евтушенко, следствием недоразумения, которое необходимо исправить.
Тут нужно вернуться немного назад, в 1965 год. За несколько месяцев до освобождения Бродского из ссылки Евтушенко спросили о нем на пресс-конференции в Риме. И ответ Евтушенко журналисту — румынскому эмигранту — очень хорошо показывает логику его восприятия дела и фигуры Бродского. Он сказал, что дело Бродского скоро будет пересмотрено. И вот тогда, сказал Евтушенко, когда он будет публиковаться в советских журналах, я уверен, весь ваш интерес к Бродскому пропадет. Он интересен вам только как жертва власти.
То есть для Евтушенко суд над Бродским — это ошибка государства, но ошибка, которую государство уже исправило.
Поведение Бродского после ссылки, с его точки зрения, не дает никаких оснований ограничивать его возможности в СССР. И вот он говорит Бобкову: «Вы освободили Бродского, теперь логично его напечатать. Потому что я был сейчас в Америке, и мне задавали неудобные вопросы о Бродском». То есть он выступает в своей функции консультанта: как эксперт (для КГБ) он считает, что нужно напечатать Бродского и, таким образом, окончательно закрыть неприятный для Советского Союза внешнеполитический вопрос. Тем более что государство уже начало движение в эту сторону, освободив Бродского, надо только довести дело до конца.
Иосиф Бродский
При этом Евтушенко не знает обстоятельств, в которые в это время погружен в связи с Бродским Бобков. Он не знает, например, что Бродский и гражданка США Кэрол Аншютц подали в ленинградский ЗАГС заявление о заключении брака. И о том, что это поставило государство в очень трудное положение. О том, что в силу определенных причин, на которых я подробно останавливаюсь в книге, но излагать которые здесь было бы слишком длинно, власти не могут запретить этот брак. Но и разрешить его КГБ не может. Ведь это даст такому нелояльному власти человеку, как Бродский, возможность свободного передвижения между СССР и Западом. В ситуации цугцванга Бобков принимает неожиданное для КГБ решение. Бродский стал первым советским гражданином, которому КГБ предложил покинуть страну, воспользовавшись фиктивным израильским вызовом. Это предусматривало лишение советского гражданства и, следовательно, снятие «проблемы Бродского» с повестки дня. (Вторым таким человеком стал сын Есенина — диссидент Александр Есенин-Вольпин).
Вся история с Бродским и его угрожающей устоям женитьбой на американке, видимо, стоила Бобкову нервов. Сорвавшись, он в сердцах рассказывает Евтушенко конфиденциальную информацию о принятом решении дать Бродскому возможность выехать из СССР. Несмотря на совет Бобкова никому об этом не говорить, Евтушенко тут же рассказывает их общему с Бродским приятелю Евгению Рейну, что Бродскому разрешено выехать из СССР. Так как в это время Бродский и Аншютц в Ленинграде ждут от властей совсем другого решения — назначения даты регистрации их брака, то Бродский считает информацию Рейна каким-то розыгрышем. Даже в день вызова в ОВИР он, видимо, продолжает думать, что речь пойдет об их браке с Кэрол, и в ОВИР вечером 10 мая 1972 года они идут вдвоем.
Бродский плохо понимал закулисную часть этой истории — и логику Бобкова, и роль Евтушенко как консультанта КГБ. В своих разговорах с Волковым и другими он, обсуждая этот сюжет, помещает его в сферу литературной борьбы, наделяя Евтушенко отсутствовавшими у того качествами своего рода Сальери, который стремится с помощью КГБ убрать с литературной сцены конкурента за звание первого поэта. Сегодня ясно, что эта картина не имеет ничего общего с реальностью.
Это же можно, к сожалению, сказать и о многих ключевых сюжетах биографии Бродского советского периода.
Сложившееся представление о жизни Бродского в СССР серьезно уплощает и упрощает реальность.
Конечно, исследователю сегодня трудно работать над советской эпохой и особенно над феноменами, принадлежавшими к неофициальной культуре в СССР. Основным летописцем этой культурной страты являлись органы КГБ. Между тем документы оперативного наблюдения из архивов госбезопасности наглухо закрыты. В их отсутствие воссоздание исторической реальности, хотя бы реальной биографии Бродского советского периода, выглядит как складывание пазла при критической недостаче деталей. В моей книжке я стремился свести такую недостачу к минимуму.
Вы прочитали материал, с которого редакция сняла пейволл. Чтобы читать материалы Republic — оформите подписку.