Илья Венявкин*
В издательстве «Медузы»** выходит книга историка Ильи Венявкина* «Храм войны. Люди и их идеи, сделавшие возможным российское вторжение в Украину». В ней он рассказывает биографии и описывает строй мышления девяти россиян, каждый из которых так или иначе способствовал созданию реальности вторжения, — от философа Александра Дугина и методолога Тимофея Сергейцева до сатирика Михаила Задорнова и ЖЖ-юзера Мурза. Ольга Серебряная обсудила с автором героев его книги и пути влияния их идей на современную реальность.
«Война — это коллективное дело»
— Ваши герои на первый взгляд слишком разные, чтобы их биографии можно было легко представить под одной обложкой. Как вы их отбирали?
— Мне бы хотелось, чтобы у меня был какой-то объективно верифицируемый способ отбора. Но его, наверное, не было. Я хорошо понимал, что война не может двигаться сама по себе, война — это коллективное дело. И мне нужно было найти героев, которые представляют разные сферы российского общества: церковь, армию, спецслужбы, медиа, философию, чиновничество. И я выбирал тех, кто себя активным образом проявил во время войны.
Было еще и методологическое ограничение: мне гораздо проще работать с биографиями тех людей, кто оставил большой текстовый след. Потому что я понимал, что возможности взять у этих людей интервью у меня нет, а разговаривать с теми, кто их знает, я тоже не стремился. Люди, которые согласились бы со мной поговорить, скорее всего, были бы представителями определенных ценностей и взглядов, и появился бы большой риск фоновых интерпретаций. Особенно в ситуации, когда у всех это болит: люди будут говорить не о том, что происходило, а почему, как они думают, все это случилось.
— Были персонажи, которых вы планировали, но не включили в книгу?
— Да. У меня есть один текст, посвященный Вячеславу Никонову — члену «Единой России» и внуку Молотова. Это должна была быть история о том, как советская элита влилась в современную российскую, и вроде даже там было много фактуры. Но стройности в ней не получалось, и в книгу он не вошел.
Еще я думал написать главу о Пригожине — то есть о диком капитализме в контексте этой войны.
В моем замысле Пригожин олицетворял доведенный до абсурда неолиберальный подход, когда все может быть рынком. В этом и был его предпринимательский талант: он самые дикие вещи превращал в рынок — покупка заключенных и вербовка их на войну, пропагандистская медиаимперия, фабрика троллей. И все это начиналось вполне себе в либеральном духе: есть частный рынок, ты можешь развивать свой бизнес — торгуй, продавай, обогащайся. И Пригожин в трикстерской манере развил это в том смысле, что нет таких вещей, которые он не мог бы продать. Тролли, наемники и заключенные — это достаточно неконвенциональное представление об экономических агентах.

Траурный портрет Евгения Пригожина
Artem Priakhin / Keystone Press Agency / Global Look Press
— Почему он не стал героем?
— Потому что, во-первых, в какой-то момент Пригожина стало слишком много. А кроме того, я человек не самого крепкого психического здоровья, чтобы безболезненно для себя погружаться в подобные сферы. Есть какой-то психологический предел, за которым все становится настолько однозначным, что иначе, чем людоедством, это просто назвать нельзя. Погружаться в это мне слишком тяжело, да и, по большому счету, не очень интересно.
— Вы пишете во введении, что написание этой книги было для вас работой траура: поясните подробнее, в каком смысле?
— Этот проект родился как эмоциональный ответ на начало войны. По профессии я — историк сталинской культуры, и я не собирался профессионально заниматься современной российской политической культурой.
Но когда война началась, в голове сразу возникло много вопросов, самый большой из которых: «Как это стало возможно?».
На них необходимо было найти ответ. И не то чтобы я хотел что-то такое узнать, чего я не знаю. Скорее, у меня в голове возник сценарий, как я могу в этой ситуации сохранять себя как человека — не ложиться на диван и не смотреть в стенку в ужасе от того, что происходит. Можно сказать, что я для себя нашел такой способ прожить это горе — войну, — оставаясь в каком-то функциональном виде. Я знал, что могу попытаться вглядеться в статьи, тексты, высказывания людей, о которых я пишу. И способность смотреть в эту темноту и не отворачиваться меня очень поддерживала.
В связи с работой над книгой у меня возникла не агентность человека, который бежит от смерти, пытается спастись и боится, что его догонят, а какая-то другая агентность: я могу хотя бы на это смотреть и об этом думать. Если я пытаюсь углубиться в причины, ответить на вопрос «почему», то у меня, по крайней мере, нет ощущения, что меня непонятно куда и непонятно зачем несет какой-то непонятный страшный поток. То есть я не прячусь, например, от Дугина, а говорю: «Ну ладно, ты — Дугин, давай я почитаю, что ты написал, и хотя бы попробую понять, как это все случилось».