© ИТАР-ТАСС

Slon продолжает дискуссию о судьбе Российской академии наук. Мы попросили известного ученого Константина Северинова, который после полутора десятков лет работы в престижных американских университетах возглавил две лаборатории в системе РАН, поделиться впечатлениями о том, насколько эффективна и жизнеспособна российская система поддержки науки.

На прошлой неделе в эфире «Коммерсантъ FM» и. о. президента Российской академии наук Некипелов задал мне вопрос: «Если вам так не нравится академия, то зачем же вы руководите двумя лабораториями в академических институтах?!» Вопрос, видимо, предполагал, что и у меня, и других российских ученых имеется возможность выбрать себе организацию по вкусу и там заниматься научной работой.

В передаче обсуждались важные вопросы. Жизнеспособна ли модель Академии наук как таковая (министр Ливанов назвал ее нежизнеспособной, правда, потом извинился за свои слова)? Ведь должно же все-таки что-то в ней работать, если успешные западные ученые типа меня соглашаются трудиться в академических институтах? Надо ли отказываться от академии как основной формы организации российской науки или достаточно лишь что-то в ней подправить? А если отказываться, то ради чего? Что выбрать взамен?

Для начала объясню, почему же я взялся руководить двумя академическими лабораториями. В 2005 году по причинам личного характера я начал проводить большую часть времени в России и стал подыскивать место, где можно было бы работать. Сначала я пошел в свою alma mater – МГУ. Из встречи с руководителем одного из университетских подразделений стало ясно, что условиями открытия лаборатории будут: арендная плата за помещение, обязательство привлечения годового бюджета на сумму не менее $150 тысяч в год и выплата 20% от привлеченного бюджета руководству подразделения в виде накладных расходов. При этом ставок ни мне, ни моим сотрудникам не обещали. Получив столь «заманчивое» предложение, я пошел в свой столь же родной академический Институт молекулярной генетики и после недолгих переговоров с тогдашним директором академиком Свердловым получил возможность организовать свою группу. 

Мне дали три ставки и одну комнату, а денег с меня не потребовали. Так как средств на реактивы или оборудование не было, я финансировал работу за счет своей американской лаборатории. В течение года я и мои сотрудники получили несколько небольших грантов РФФИ. Кроме того, за счет высоких публикационных показателей я в открытом конкурсе получил значительное по тем временам финансирование по программе Президиума РАН «Молекулярная и клеточная биология». 

Я начал преподавать на кафедре молекулярной биологии биофака МГУ, и ко мне на дипломы потянулись студенты, многие остались у меня в аспирантуре. Места стало катастрофически не хватать. К тому времени я защитил докторскую диссертацию (для этого пришлось опубликовать пару статей в российских журналах; на эти статьи никто не ссылается, а те из моих иностранных коллег, которые заметили их, звонили и выясняли, что заставляет меня тратить время на эти бессмысленные с их точки зрения публикации). 

Докторская позволила мне претендовать на открытие своей лаборатории. В это время академические институты озаботились уровнем научных публикаций своих лабораторий (под давлением Министерства образования и науки в РАН должно было произойти двадцатипроцентное сокращение штата для повышения зарплат оставшимся). В Институте биологии гена РАН мне предложили взять под свое крыло две отстающие лаборатории, объединив их в одну и прикрыв весь персонал моими многочисленными статьями в иностранных научных журналах. Никаких денег на реактивы или оборудование не предлагалось, но места было много, а вверенные мне сотрудники на работе появлялись нечасто. Директор института в момент откровенности сказал, что когда ему в шестидесятые годы отдали большую чужую лабораторию, то через два года никого из прошлых людей в ней не осталось. Я понял намек. Никто из людей, числившихся в унаследованных мною лабораториях, со мной сейчас не работает.

Сейчас в лаборатории около двадцати человек. Так как количество ставок ограничено, то все они находятся кто на половинке, кто на четверти ставки. Большинство имеет собственные гранты – от РФФИ, от фонда Бортника, от фонда «Династия», по ФЦП «Кадры» Министерства образования и науки. При поддержке «Роснано» мы создали Учебный центр, где проводим практические занятия со студентами и преподавателями разных вузов, учим школьных учителей биологии, а московских школьников молекулярной биологии. Грант по академической программе «Молекулярная и клеточная биология» и бюджетные академические ставки – меньшая часть лабораторного бюджета.

Группа в Институте молекулярной генетики тоже выросла до лаборатории. Две лаборатории в разных институтах – вынужденная мера. Количество аспирантских ставок, право подачи заявок на гранты в каждом институте ограничено и не покрывает наших реальных потребностей. Находясь в двух институтах, можно претендовать на большее. С другой стороны, ездить из одного конца Москвы в другой очень неудобно, большинство оборудования приходится дублировать. Тем не менее обе лаборатории следует рассматривать как одно целое; это дань современным российским научным реалиям.

За семь лет, прошедшие после моего частичного возвращения в Россию, я, безусловно, достиг бы больших научных результатов, полностью оставаясь в своей американской лаборатории. С другой стороны, за эти годы я приобрел здесь бесценный опыт создания относительно продуктивных лабораторий в условиях, заведомо неблагоприятных для научной работы. Очень важно понимать, что собственно академия тут ни при чем. Будь я в университете, пришлось бы решать такие же проблемы.

По большому счету РАН и ее члены-академики совершенно иррелевантны для моей повседневной научной работы. Да, лаборатории находятся в зданиях, принадлежащих академии. Со всех наших грантов мы выплачиваем 10–15% накладных расходов институтской администрации. Эти деньги идут на покрытие инфраструктурных издержек. Пока работают туалеты, в лабораториях есть свет, вода и интернет, мне незачем думать об академии и ее руководстве. В этом смысле существование в академическом институте не отличается от моей ситуации в США: я встречаюсь с заведующим своей кафедры в Университете Ратгерса 3–4 раза в год, а сам, вместе со своими сотрудниками, занимаюсь научной работой. По-моему, качество ученого никак не связано с организацией, в которой он состоит (а в моем случае – служит). Если я получу интeресное предложение от какого-нибудь из наших вузов (а в последнее время такие предложения поступают все чаще), я покину академические институты без всякого сожаления.

Делать науку в России гораздо сложнее, чем на Западе, и связано это не с академией как таковой, а с общей организацией научных исследований в нашей стране. Финансирование всегда приходит с очень большим опозданием. Некоторые реагенты, необходимые для работы, совершенно недоступны, а значит, соответствующие эксперименты невозможны. Те реагенты, которые доступны, невозможно приобрести в разумные сроки и по разумным ценам. Несмотря на многочисленные гранты, мы не имеем возможности оплатить контрактные исследования за рубежом, а от российских центров коллективного пользования мы держимся подальше, наученные горьким опытом. 

Выход? Часть моих сотрудников доделывает свои эксперименты в моей лаборатории в Штатах. А я таскаю на себе из России в Америку образцы, а из Америки в Россию – необходимые реагенты и таким образом обеспечиваю бесперебойную работу лаборатории. Контрактные исследования в западных высокотехнологических центрах приходится оплачивать персональной кредитной карточкой, а потом пытаться возмещать траты надбавками к зарплате из грантов, что приводит к приблизительно пятидесятипроцентным потерям.

Эта ненормальная ситуация не уникальна: большинство из моих коллег-возвращенцев вынуждены делать то же самое или мириться с невозможностью проведения многих актуальных исследований. Иногда я взываю к сознательности западных коллег и прошу сделать анализы бесплатно, в рамках помощи страдающим русским ученым. Раньше это работало, но сейчас соглашаются все реже, потому что бытует мнение, что российская наука встала с колен.

Мне кажется, что академические деятели, начиная с президента РАН Осипова, должны денно и нощно, систематически, до седьмого пота решать проблемы организации научного процесса во вверенной им организации и регулярно отчитываться о результатах этой работы перед академическим научным сообществом. В этом, и только в этом состоит их роль как научных чиновников и бюрократов. Однако ничего подобного не происходит. В последнее время я таскаю больше, а не меньше реагентов. 

По-видимому, руководство академии, включая крупного экономиста Некипелова, эта проблема не волнует. И действительно, куда спокойнее сидеть в совете директоров «Роснефти», чем пытаться организовать эффективную систему доставки скоропортящихся реагентов для людей, которые пытаются заниматься, например, разработкой новых лекарств.

Вообще тема академического руководства, Президиума РАН, этого лица академии, через которое осуществляется общение с руководством страны и распределяется финансирование внутри академии, – очень больная тема. Президент академии убежден, что иностранные ученые должны изучать русский язык, чтобы приобщиться к русскоязычной научной литературе, например к «Ученым запискам Екатеринбургского университета», и, если повезет, опубликоваться в этом престижном издании. Вице-президент Алдошин в компании еще нескольких академиков и членов-корреспондентов поет осанну шарлатану Петрику только потому, что Грызлов попросил. Или вспомните учебник экономики, который во время перевода с английского оригинала приобрел авторство Некипелова. А чего стоят маразматические попытки перевести на английский официальный сайт Академии наук, в результате чего знаменитый Институт белка стал Институтом белок (Squirrel Institute), а сама РАН стала «раной» – «wound»?

Я – работник РАН, и мне стыдно за такие действия академического руководства. Ведь бренд Российской академии наук все еще котируется в мире, он был создан трудом великих ученых прошлого. Этот бренд дорогого стоит, он принадлежит всем нам, а описанные действия академического руководства превращают его в посмешище.

В следующей статье - о самой модели РАН и о том, поддается ли она исправлению.