t.me/perm36 via moscowtimes.ru
Отношение к символам всегда сакрально. Логике оно не поддается. Я не могу забыть, как в подростковом возрасте ненавидел какую-то фарфоровую балерину, стоявшую на пианино. Мещанство, видите ли. Как я воевал с родителями! Как мне хотелось выбросить ее на помойку, но не давали. Лучше бы портрет Хемингуэя повесили, что ли. Но нет. Сегодня я вспоминаю эту ни в чем не повинную балерину с невидимыми миру слезами умиления.
Общество время от времени демонстрирует свою глубоко инфантильную природу, неадекватно возбуждаясь по поводу каких-то картинок и фигурок. Флаги, гербы, памятники и гимны за неимением чего-то более насущного становятся на какое-то время объектами нешуточных страстей. Впрочем, для страны, где исторически сложилось так, что знак, символ всегда были реальнее того, что они призваны означать, это едва ли удивительно. Мы ведь жили не столько в стране советов, сколько в стране полых знаков. Важно ведь не то, что есть, а то, что должно быть.
Важно не то, что обозначено — важен сам знак. В позднесоветские годы эта семиотическая ситуация стремительно приблизилась к своему пределу, в результате чего получалось, что качество легко заменимо Знаком качества, а еда — Продовольственной программой. Ключевым словом казенных учрежденческих бумажек был глагол «считать». «Прошу считать меня приступившим к работе после очередного отпуска», — писал в заявлении совслужащий. Причем это далеко не всегда означало, что упомянутый служащий действительно приступал к работе. И даже чаще всего он этого не делал.
Мощная инерция этой власти, власти означающего над означаемым благополучно дотянулась до наших дней. Думские мудрецы все это знают не хуже нас с вами, а потому время от времени взбадривают заскучавшее население своими законотворческими игрищами по поводу знаков, символов, флагов, гербов, памятников и гимнов. Это всем понятно. Это всегда насущно. Это — в отличие от докучливой и очень часто призрачной реальности, — всегда реально.
Сакральность всяческих символов во все времена была несоизмеримо сильнее какой-то там жизни какого-то там отдельного человека.
Спасти знамя, закопать в огороде партийный билет, скрыть от врага простреленную пулей книжку «Как закалялась сталь»…
Или такое, например, чудо. И этим чудом, между прочим, картинно и надрывно восхищаются духовные потомки тех, кто в 20-е — 30-е годы сбивал с храмов кресты и жег в печках иконы.
Чудо в данном случае заключается в том, что люди погибли, а икона в кабинете уполномоченного по идейно-воспитательной работе осталась невредимой. Ну, ни одной буквально царапинки!
Не знак ли это грядущих побед! Ну, конечно же!
Да пусть хоть все погибнут — на хрена они нужны, если уж разобраться. Иное дело иконки. А еще раньше — партбилет, знамя полка, вымпел победителя соцсоревнования — все то, что должно жить и живет без учета жизни людей. Потому что символы и знаки, вроде как мертвое тело вождя мирового пролетариата, «живее всех живых», несмотря на то, что они мертвее всех мертвых.
А что касается чудом уцелевшего символа новейшей чекистской духовности, то вспоминается очень старый и практически детский анекдот.
Представители трех народов, американец, француз и русский, спорят о том, чья резина прочнее.
«У нас, — говорит француз, — резина такой прочности, что одним презервативом можно пользоваться сто пятьдесят раз с полной гарантией».
«А у нас в Сан-Франциско, — говорит американец, — один джентльмен выпал со сто второго этажа небоскреба, на уровне восьмидесятого он зацепился подтяжкой за карниз, после чего долетел до второго этажа, подтяжка, конечно же, спружинила, и он снова взлетел до восемьдесят третьего этажа, и таким образом его жизнь была спасена. Вот какая у нас резина!»
«А у нас в селе, — хвастливо рассказывает наш соотечественник, — пьяный дьячок сверзился с колокольни. Сам вдребезги, а калошам хоть бы что».
Так называемая общественная жизнь нашей страны — это сплошное движение, столкновение, взаимодействие, взаимовлияние и взаимоистребление знаков и символов.
Интриги, страсти, пламенные монологи и загадочные диалоги, подпитываемые подводными потоками с причудливыми своевольными траекториями совокупно составляют драматургию этой бурной символической жизни.
Все вертится вокруг «снести», «воздвигнуть», «поставить», «убрать», «вернуть», «не возвращать ни в коем случае», «поставить на место», «поставить, но на другое место», «назвать», «переименовать», «вернуть прежнее название», «назвать как-нибудь по-другому, но не так, как нам тут предлагают, а совсем по-другому», «закопать», откопать», «снова закопать».
Ряд подобных инфинитивов не может не завершиться приблизительно тем, чем завершаются пушкинские «Сцены из Фауста», то есть сакраментальным «Всё утопить». Так что этот ряд лучше уж не доводить до его логического завершения.