Обычно нам кажется, что история – это всегда про прошлое. Мы очень редко считаем сегодняшний день, сегодняшние заботы, сегодняшние новости ее частью. Но потом что-то происходит, и мы вдруг начинаем ощущать себя пассажирами огромной страшной машины, которая вот еще вчера стояла на капремонте, а сегодня уже вовсю чадит и тащит нас куда-то и, не давая заглянуть в завтра, ломает такое хрупкое и такое уютное – и такое привычное ощущение повседневности. Вот еще вчера мы жили в мире, где завтра было логичным продолжением сегодня, а потом – бац: кризис, рецессия, шатдаун, Майдан, бои в станицах со странными названиями – Счастье или Славянск. И больше нет никакого завтра: Порошенко возьмет и разбомбит Славянск или Донецк, а Путин возьмет и введет войска на восток Украины, а США возьмут и введут флот в Черное море, а Германия – танки во Львов.
Мы обязаны описывать то, что происходит со всеми нами, обязаны придумывать слова, глупые, возможно, определения для страшных событий, просто чтобы не сойти с ума, не потеряться, не запаниковать от этого холодного, пронизывающего встречного ветра, который хлещет нас по щекам, пока огромная машина истории, набирая обороты, катит нас куда-то вперед, в неизвестность. Слова в данном случае имеют значение. В истории, в политике, в любви, на войне, в суде они имеют значение, потому что могут менять будущее, могут менять наше отношение к настоящему, могут спасать жизни или забирать их. Поэтому сегодня действительно важно, как мы называем посткрымские отношения Запада и России. Важно, что мы о них думаем. Важно, как будем думать о них и как будем их описывать, когда этот страшный паровоз современной истории наберет еще больший ход.
Отсечение крайностей
Определения – это всегда границы, разметка, демаркация. Мы отсекаем что-то, чтобы быть уверенными в том, что точно понимаем оставшееся, знаем его и можем быть хоть в чем-то уверены. Это ощущение почти всегда будет ложным, но жить без него нельзя, невозможно, слишком тяжело. В нашем посткрымском будущем уже видны две крайности, две важные демаркационные линии. Первая – ничего нового между Россией и Западом не происходит, нет никакой войны, все это уже было, просто раньше взаимная нелюбовь не так сильно пахла порохом, кровью и машинным маслом. Вторая – хуже. Это Четвертая мировая война набирает обороты где-то между Харьковом и Донецком, это Вашингтон и Москва разминаются перед тем, как сойдутся в решающей схватке добра и зла (что добро, а что зло, каждый может решить сам). Моя граница, мое определение строго посередине между ними: это война, новая война, но очень похожая на старую. Новая холодная война. Реванш за гибель СССР.
С Четвертой мировой все не так очевидно, тем более что аргумент «это разминка» вполне работал и во времена прошлой холодной войны, просто разминка затянулась на 40 лет. Отсечь эту крайность помогает взгляд в настоящее. Путин все-таки не вводит войска на восток Украины, санкции Запада против России все-таки остаются сугубо декларативными, военные машины России и Запада осторожно движутся вперед, но не пересекли пока некую важную черту, после которой разрядка в отношениях стала бы невозможной. Сама возможность такой разрядки, кстати, важный элемент прошлой холодной войны и нынешней тоже: приличия уже не соблюдаются, но никто не хочет, чтобы конфликт стал необратимым. Полковнику Стрелкову это не очень нравится – он видит себя бойцом Четвертой мировой как раз и честно пишет об этом Путину, требуя, умоляя ввести войска, начать, наконец, воевать по-настоящему.
Путин, кажется, единственный на свете лидер, кто чувствует ритм этого нового глобального конфликта, и это неудивительно: он его начал, ему и карты в руки. «Мне бы не хотелось думать, что это начало новой холодной войны. В этом никто не заинтересован, и, думаю, что этого не случится», – сказал он почти месяц назад, как бы намекая, что на настоящей холодной войне все можно обратить вспять, было бы желание. Вашингтон, в свою очередь, давно разучился танцевать этот танец, там не понимают ни с кем воюют, ни как это правильно делать, ни какова природа посткрымских отношений России и Запада. Из всех крестоносцев в строю остались немолодой сенатор Маккейн и плохо знающая географию госпожа Псаки из Госдепа – негусто. Но чувство ритма и опыт в данном случае дело наживное: если администрация Обамы не научится танцевать это танго, научится следующая, вероятно, республиканская администрация.
Война внутри
Во-вторых, это война, в которой главные конфликтующие стороны не воюют друг с другом на поле боя: или за одних, или за других, или за тех и других воюют сателлиты, ополченцы, борцы за свободу или кто-нибудь еще. Война идет не на улицах Москвы, Санкт-Петербурга, Вашингтона или Сан-Франциско, а где-то на информационных задворках современного мира: в поселке Счастье, Приштине или какой-нибудь другой точке света, искать которую на карте до войны не пришло бы в голову никому. Периферия становится синонимом поля боя: чем глубже дыра, тем лучше она подходит для боевых действий, тем сложнее прорваться через «белый шум» пропаганды, тем безопасней чувствуют себя жители воюющих метрополий.
Третье, и самое важное – холодная война идет не только снаружи, но и внутри: пока на отдаленных фронтах затишье, в дело вступают внутренние враги, которые в реальности оказываются страшнее внешних. Россия уже полгода борется с «пятой колонной»; чем ближе выборы, чем сложнее будет становиться экономическая ситуация, тем острее будет эта борьба. Запад пока с «пятой колонной» не определился, но это вопрос времени. Путь от встречи на Эльбе до охоты на ведьм сенатора Маккарти был пройден всего за пять лет, в цифровую эру может потребоваться намного меньше.
Советский сон
Локальные конфликты холодной войны тянутся долго, но рано или поздно заканчиваются. Как ни странно, градус взаимной ненависти после их окончания резко подскакивает: от военных поставок и групп советников стороны переходят к прямым угрозам. Ранней весной этого года, когда Крым уже стал частью России, а гражданская война на Украине еще не началась, это было особенно заметно. Впервые за бог знает сколько лет две ядерные державы разговаривали друг с другом так резко, что по моему позвоночному столбу советского, в общем, образца пополз неприятный и давно забытый холодок. Кому из нас – детей тонущего СССР – не снилась зависшая в высоком голубом небе ядерная бомба (в моих снах она была почему-то похожа на огромный дирижабль), парализующая волю и отнимающая последние силы, бесконечно страшная, не дающая досмотреть сон про последнюю войну на земле до конца: сон всегда заканчивался за секунду, две секунды до первого взрыва.
Мы давно забыли об этих снах и этих страхах. Мы забыли о том, что мы – люди – все еще можем уничтожить и себя, и все вокруг одним нажатием на ту самую кнопку. Мы больше не выбираем лидеров с мыслью «сможет он на нее нажать или нет», не прикидываем, хватит ли пороху у того или этого речистого красавца взять и превратить кого-нибудь в радиоактивный пепел. Оборотная сторона приятного чувства гордости за Россию сегодня (я про тех, у кого оно в данный момент есть) – необходимость снова вспомнить о железных ангелах апокалипсиса, мирно спящих под толстым слоем грунта. Вставая с колен, бросая вызов, поднимая голову, великий народ великой страны должен вспомнить, что может ждать его и весь мир в конце этого пути. В этом смысле определение «новая холодная война» – самое мирное и самое оптимистичное из всех возможных. У такой войны есть правила, ритм, стиль и, главное, границы, которые удалось ни разу не перейти за 40 лет. Такая война – вовсе не лучшее будущее для России, но, вероятно, лучшее, что она вместе со своим главным врагом – США – может предложить миру.