Когда отправленный в отставку Юрий Лужков в последний раз выходил из здания московской мэрии, его сопровождал Иосиф Кобзон, и формально это выглядело как эпизод большой драмы – падение всесильного мэра, все отвернулись, и только один самый смелый друг не побоялся, пренебрег «утратой доверия» и встал рядом с опальным Лужковым. Но это действительно только формальный драматизм, потому что к тому моменту Кобзон уже лет, может быть, тридцать существовал в таком положении, которое позволяло ему вообще не думать о том, как может выглядеть его очередной жест или поступок, может ли он огорчить Кремль, публику или Запад – для него это уже не имело значения, и, скорее всего, именно так и объясняется его беспрецедентное по меркам российского мейнстрима поведение во времена Донбасса, когда Кобзон по собственной инициативе превратился в самого статусного сторонника народных республик и на эстраде, и, наверное, в номенклатуре вообще – ездил, принимал сепаратистские награды, демонстративно дружил с самыми токсичными людьми, вообще не переживая, пустят ли его после этого в Киев или в Европу.
Так ведет себя человек, которому можно все, и который сам это понимает. По поводу Кобзона в этом смысле сомнений не было никаких и, что даже существеннее – никогда. Хрестоматийный эпизод из мемуаров Марины Влади, когда Кобзон с пачкой денег в руках выторговывает для Высоцкого место на Ваганьковском кладбище (директор от денег отказался) – в то время было в ходу выражение «хозяин жизни», и вот это, наверное, самое правильное описание Кобзона, когда один и тот же человек органичен и в официальном, и в неофициальном пространстве, и на свете, и в тени, и ни у кого даже не возникает вопросов, как у него это получается, и почему это никого не смущает.
В мемуарах Петра Подгородецкого, какое-то время игравшего на клавишных у Кобзона, есть колоритное описание стандартного кобзоновского утра, когда, еще лежа в постели, он в течение получаса по памяти диктует своему директору планы на день: «Итак, сегодня третье ноября. Необходимо от моего имени послать букет цветов (красные розы) такой-то такой-то в день сороковин ее супруга. Поздравить телефонным звонком (пусть меня соединят) такого-то с днем рождения. Забрать два концертных костюма из химчистки. Перенести массаж с 16 на 16.30. Позвонить от моего имени на “Мосфильм” и извиниться за то, что не приму участия в вечере в Доме кино. Соединить меня с Юрием Михайловичем Лужковым – я подтвержу свое участие в мероприятии, которое он организует. Послать такой-то два билета на концерт в “России” с моей визиткой и букетом цветов. Заказать обед в ресторане “Метрополь” на три лица». Вот это – Кобзон.
Сейчас Кобзона, наверное, будут называть великим певцом (так еще при его жизни начала делать «Комсомольская правда» в лице неунывающего Александра Гамова, бывшего в последние годы персональным летописцем не только Путина, но и как раз Кобзона) – на эту тему можно спорить, но и повода как-то активно возражать и настаивать, что пел он так себе, тоже нет. Позднесоветский стандарт эстрадной звезды был задан Аллой Пугачевой, и, как всегда бывает при смене эпох, с ее появлением предыдущие звезды автоматически сделались старомодными и устаревшими, и, начиная с середины семидесятых, Кобзон продавал на эстраде именно свою старомодность, выступая как человек из эпохи то ли огромных старых телевизоров с маленькими экранами, то ли вообще патефонов, и когда говорят о песнях из репертуара Кобзона, чаще всего имеют в виду что-то глубоко археологическое, будь то «Девчонки танцуют на палубе» или «Куба любовь моя», любимая нынешними соцсетями за накладную бороду Кобзона в концертном номере, а даже уже в «Семнадцати мгновениях весны» песни в исполнении Кобзона звучали как остроумный эксперимент – что будет, если этого ретро-певца записать с современными аранжировками.
Олег Борисов играл в одном перестроечном фильме собирательный образ советского композитора, написавшего и «Надежду, мой компас земной», и «Я люблю тебя, жизнь» – и вот таким и был Кобзон последних сорока лет, когда то под рояль Левона Оганезова, то под бэк-вокал какого-нибудь академического хора в погонах он поет и «Вдоль по Питерской», и «В парке Чаир», и «Священную войну», и «Семь сорок», и каждая песня воспринимается так, будто он и был ее первым исполнителем в какие-то доисторические времена. «День победы» Давида Тухманова он тоже начал петь гораздо позже Льва Лещенко, но именно ему принадлежит, вероятно, самое скандальное исполнение этой песни – на «том самом» дне рождения Тельмана Исмаилова, когда Кобзон сопровождал «День победы» пояснением, что «это твоя победа, Тельман».
Между миром советской песни, и миром, в котором убивают Отари Квантришвили (Кобзон почему-то первым приехал на место убийства) очевидной связи нет, но фигура Кобзона связывала все миры, и именно эта связь, а совсем не песни, должна объяснять его историческое значение. Вот он хоронит Высоцкого, а вот он с Шамилем Басаевым отмечает день города в столице Ичкерии, а вот с Лужковым, надев на головы колпаки, поет дуэтом «Просто я работаю волшебником», а вот заходит в захваченный ДК на Дубровке спасать заложников. Это не называется «над схваткой», но это нельзя назвать и участием в схватке, это скорее описывается в каких-то заведомо жутковатых выражениях о тайной власти или, если брать модную сейчас терминологию, о deep state – да, вот таким было наше глубинное государство, на которое вообще никак не влияла никакая внешняя среда. Именно в этой роли он провожал Лужкова из мэрии, именно в этой роли ездил в Донецк и Луганск, именно в этой роли он делал все. И есть подозрение, что теперь эту роль играть некому – ну не Лепсу же, в самом деле.
Когда имя Кобзона чаще всего упоминалось в прессе в связи с какими-нибудь российско-американскими криминальными сюжетами, Кобзона стало модно сравнивать с Фрэнком Синатрой, который тоже дружил с гангстерами, но любим мы его не за это. Сравнение плоское, потому что Синатра – это только песни и гангстеры, а Кобзон – это вся советская и постсоветская жизнь без каких-либо исключений, и он действительно был хозяином этой жизни.