«Что-то неладно. Мир поэтому замечен нами в нарушении правил быть не может: мир это то, чем мы нарушение правил замечаем». (Здесь и далее в цитатах орфография, пунктуация и курсив Владимира Бибихина.)
Охарактеризовать позицию Владимира Вениаминовича Бибихина в современном академическом мире достаточно сложно (см. наш ранний подступ к этой проблеме) – и не только потому, что само описание подобного мира представляет собой проблему. Дело в необычности этой его авторской позиции.
Во-первых, Бибихин сформировал свое отношение к публичности задолго до выхода на публику в качестве лектора тех уже знаменитых курсов, которые до сих пор продолжают издаваться. Если мы посмотрим на список его библиографии, тех переводов, рефератов и статей, над которыми он работал начиная с 1965 года, то не останется никаких сомнений в том, что к 1989 году, когда он впервые весной в Институте философии выступил со своим курсом «Мир», перед слушателями предстал мощный и оригинальный мыслитель, который точно знал о том, чего делать и о чем говорить не следует. Именно так: чего не следует и как не следует, поскольку то, что и как должно быть сказано, формировалось, насколько можно судить при внимательном ознакомлении с текстами лекций, постепенно, зачастую – в ходе самого курса. Учитывая бэкграунд чтения и переводов, в том числе и недоступных большинству в те времена авторов (об этом замечательный текст «Для служебного пользования»), Бибихин без труда смог бы построить научную карьеру, просто пересказывая известное ему на широкую аудиторию. Но Бибихин так не делал, и для того чтобы так не делать, требовалась выработка особой культуры мысли, аскетики внимания: «Для того чтобы снова и снова возвращаться к настоящим вещам, поверьте, надо обязательно пройти через непонимание, потерянность, оставленность. Не потому, что я хочу несогласия или готов все разрушить, а просто по опыту знаю, что я со всеми разойдусь, просто не получится по-другому».
Во-вторых, одним из лейтмотивов творчества Владимира Бибихина, сопутствующим любому из его курсов, выступает аккуратный и внимательный, доходящий до скрупулезности (но никогда не до крохоборства) поиск языка, который позволил бы раскрыться вещам мысли полностью, задействовав их во всей их многогранности и даже противоречивости. Задача тут состоит не в том, чтобы вооружиться методами и мнениями, но, напротив, в том, чтобы по возможности их максимально отпустить (Бибихин толкует название работы Ганса-Георга Гадамера «Истина и метод» как «либо истина, либо метод»). «Отпустить» у Бибихина связано с «пусть», выводящим на свободу; свобода, в свою очередь, и есть свое, собственное: «Оставить все – почему мы слышим в этом уход махнув рукой, не слышим другого, “оставить” в смысле не трогать, не сметать, не уничтожать?.. Я не приглашаю слышать другое в “оставить”, я спрашиваю, почему случилось так, что мы слышим “оставить” однозначно. И так же в “оставленности” не слышим оставленность: подарок оставленности нас самим себе так, как мы есть, да просто оставленность в живых».
Независимо от темы курса, будь это мир или собственность, лес или форма слова, сама манера изложения представляет собой этическое задание, которое Бибихин иногда задает своим слушателям – и всегда самому себе: «Человек, конечно, слышит и себя, но проверка слышания себя – слышание другими; именно слушание, слышание, а не преподавание, втолковывание, зачитывание тут ведет, главное. Ведете вы этой проверкой, слушанием; готовностью слуха создано говорение, не наоборот, не оттого, что многие, очень многие много, очень много говорят, создается способность слушать».
Само это задание никогда напрямую не выговаривается, разве что в тех или иных оговорках, отступлениях, намеках – раскрыть их предоставляется самим слушателям, да и от прямо высказанного «как надо бы и как не надо» никогда особого проку не было (подобно тому, как рядовые курсы по этике никого еще не сделали этичнее, зато хорошо вооружили своих слушателей скепсисом). В качестве примера хотелось бы привести следующую цитату из курса «Витгенштейн» от 25 октября 1994 года. Она достаточно показательна для понимания позиции Бибихина:
«Сейчас этот Бибихин будет доказывать, что слово и есть настоящая этика. – Даже и не попробую. Я лучше уступлю тем, кто делает дела. У меня по отношению к ним есть долг, и он именно в том, чтобы дать им шанс не задохнуться до смерти в своих делах. Мой долг перед ними уступить им, оставить пространство для дыхания. Я могу, у меня есть возможность им уступить, дать им пространство, подарить им то, чего они, наоборот, ни мне, ни себе уже дать не могут, им уже и так давно всего не хватает, они уже отняли у меня все, что можно было, что они умели отнять, и мне осталось отдать им только главное. Если главное они пока не берут, то поделать я тут уже ничего не могу».
Самое главное – свое, собственное, свободу – взять сложнее всего. Это особенно трудно сделать, поскольку мы чаще срываемся в захват, подчинение, намерение наладить: «…к сожалению, ничто в человечестве не распространено так, не отнимает столько сил и так не убивает ум, как заштопывание сознания из страха разрыва. Якобы для жизни должен быть “лад” сознания. Нет, не должен, он смерть». Тут Бибихин отсылает к известному высказыванию Гегеля о том, что «заштопанный чулок лучше разорванного, а с сознанием все наоборот». Сознание должно рваться, иначе оно не сознает. «Лад» сознания – это усыпляющее ощущение комфорта, того, что тебе все ясно и понятно. Одним из лейтмотивов против убаюкивающего лада сознания выступает известный фрагмент Гераклита, где люди думают, что они бодрствуют, в то время как они спят (совершенно с иной стороны к этому же волнующему вопросу подходит в своих лекциях Мамардашвили).
Нам еще следует учесть контекст, который Бибихин никогда не упускает, – и именно поэтому ему удается никогда не скатываться до журналистики в дурном (ницшевском) смысле слова. Итак, за окном разворачивается последний этап ваучерной приватизации, выданные на руки гражданам ваучеры фактически ничего не стоят, а все, кто хотел что-либо приобрести, уже давно приобрели. Разгул преступности, одичалости (и большая часть населения во всех смыслах предоставлена самой себе), преступности. Хозяевами вполне себя ощущают лишь «новые русские».
А 22 февраля того же, 1994, года в параллельном курсе «Собственность» Бибихин в розановском стиле характеризует тех самых людей, которые не хотят и не могут брать главного и лишь потому берут все остальное: «Мы с вами люди трезвые, мы знаем, что если мы подойдем к новым богатым людям в широких брюках и длиннополых пальто с устремленными вдаль глазами, если будем иметь шанс их уловить между машиной с темными стеклами и подъездом, куда нам входа нет, и спросим, какому себе они добыли собственность, нас пошлют куда подальше. Они нашли себя в своей собственности, она для них настоящее, а то, чем заняты мы, только “философия”».
Бибихин не впадает в прекраснодушие, в нем нет и доли той наивности, которая сквозит в негласном ожидании некоторых философов, что они кому-то решат какие-то актуальные проблемы. Диктат нужности и эффективности сегодня служит надежным прикрытием, но слабым обоснованием для оправдания своей деятельности. Обоснованность лозунга эффективности слаба, поскольку каждый знает о его профанации на собственном опыте или на опыте своих коллег. Обычно выстраивается подобная альтернатива: либо ты действуешь под диктатом нужности, либо будь согласен, что дела твои несущественны, довольствуйся остатками социального распределения благ среди эффективных и нужных. Очевидно, что такое «либо-либо» не оставляет места событию бытия (возможности того, что с нами случится нам неведомое и при этом нас определяющее), будто мир устроен по плану людей, просто пока люди не очень преуспели в его расписывании. Удивительным является избегание Бибихиным этой ложной альтернативы: ни первое, ни второе выбирать не следует, сам выбор изначально иллюзорен. Чтобы заниматься важными вещами, которые «люди расписания» намеренно не видят, необходимо довольствоваться малым. Как говорил Ницше, истина приходит к нам на голубиных лапках – и наша задача отключить гул эффективности и крики нужды. Но, если событие бытия не обязательно согласуется с нашими ожиданиями (скорее, даже наоборот), то можно ли к нему быть готовым?
Дополним вопрос: можно ли быть готовым к событию? можно ли быть готовым к счастью? можно ли быть готовым к смерти? можно ли быть готовым к себе? Ведь это слова одного корня: «В санскритском sū свое, родное (сюда наше сын), благо завязаны в один смысл. Мы уже едва замечаем или совсем не замечаем эту связь и не думаем о том, что в слова “здоровье”, “счастье”, “смысл” и, возможно, “событие” наш язык когда-то включил на первом месте значение “свой-хороший”. С-мерть – первоначально своя, то есть незлая смерть (и теперь мы думаем, что хорошо умереть своей смертью, лишний раз повторяя то, что исторически уже вложено в слово смерть)». Кто здесь я? Счастливый, смертный, свой.
В одном из стихотворений Ольги Седаковой – друга, корреспондента, в чем-то вдохновителя мысли Бибихина – «Ангеле Реймса», содержится интересная провокация. Ангел на соборе Реймса, изуродованный бомбежками, намеренно не реставрировался, дабы напоминать людям об ужасах войны. Посвящая стихотворение Франсуа Федье (еще один друг и корреспондент Бибихина), Седакова спрашивает у ангела:
но все-таки,
в этом розовом искрошенном камне,
поднимая руку,
отбитую на мировой войне,
все-таки позволь мне напомнить:
ты готов?
к мору, гладу, трусу, пожару,
нашествию иноплеменных, движимому на ны гневу?
Все это, несомненно, важно, но я не об этом.
Нет, я не об этом обязан напомнить.
Не за этим меня посылали.
Я говорю:
ты
готов
к невероятному счастью?
Вопрос, конечно же, не к изуродованному ангелу, вопрос к нам. Провокация здесь заключается не только в том, что, оказывается, мы с вами привыкли готовиться к несчастьям и трагедиям (новостные ленты редко освящаются светом радости). Возможно, мы и хотим счастья, и это желание движет нами, но готовы ли мы признаться себе, что постоянно настроены на беду? Само обнаженное столкновение бездумного желания счастья и отчаянной готовности к беде – уже оркеструет звучание стихотворения до предела.
Но вторая провокативность заключается в последней строке: как быть готовым к счастью? Можно ли быть готовым к счастью? Что мне нужно для этого сделать, я готов к счастью готовиться, могу броситься хоть сейчас. А если я буду готовиться основательнее, то и счастья, наверное, будет побольше и поэффективнее? Что же именно делать? Хватит поэзии, приступаем к программе действий! Стоп, а разве я все время не занимался этим? Если да, то к чему стихотворение? А если нет, то что же теперь, как быть?
Весь поток подобного вопрошания моментально встраивает нас в то расписание эффективности из которого тихое (как голубиные лапки) слово стихотворения нас на миг высвободило. Воистину, «ничто в человечестве не распространено так, не отнимает столько сил и так не убивает ум», как эта готовность моментального встраивания в расписание.
Как же быть с готовностью к счастью? В чем оно состоит? Может быть, оно состоит в том, чтобы постоянно к нему готовиться, а оно уж там как-нибудь само? Может, оно не приходит не потому, что оно далеко и у него скверный и капризный характер? Именно такая установка на постоянное приготовление помещает наше счастье куда-то туда.
Самое сложное дело – это признать, что важное и существенное просто здесь. Счастливый, смертный и свой собственный я уже здесь – и никакого там не будет никогда. Об этом много говорят, но кто это видит? Именно потому, что не видят, может быть, и говорят? Обычно здесь, от такого «никогда» включается паника, в то время как существенна только энергия покоя. То, что движет миром согласно Аристотелю, – не паникует, не мечется. Оно всегда неподвижно, поскольку оно всегда уже на месте. И чтобы увидеть эту уместность, чтобы шагнуть в эту местность, никакие изощренные приготовления не требуются, они лишь будут мешать.
Всегда достаточно указующего витгенштейновского жеста: вот, здесь то, что ты ищешь. Только к приятию жеста и можно быть готовым. Бибихинская позиция и заключается в таком жесте.
И, кстати, поэзии никогда не хватит.