Плакат Феминистского антивоенного сопротивления, мимикрирующий под традиционную советскую агитацию

Плакат Феминистского антивоенного сопротивления, мимикрирующий под традиционную советскую агитацию

https://t.me/femagainstwar

Движение ФАС («Феминистское антивоенное сопротивление») организовалось в первые дни российского вторжения в Украину. Одной из его основательниц стала политическая арт-активистка Дарья Серенко. Её первая известная акция — «Тихий пикет» — началась в 2016 году: Даша, работавшая в то время в районной библиотеке, ездила в общественном транспорте с самодельными плакатами против дискриминации, домашнего насилия, политических преследований оппозиции. За два года к «Тихому пикету» присоединились сотни людей из 50 российских городов и 30 стран. В случае с ФАС счет участников, ежедневно устраивающих антивоенные акции в России и по всему миру, идет уже на десятки тысяч. Поговорили с Дашей о том, как устроено новое децентрализованное протестное движение, и о том, что предшествовало его созданию.

Как вы оказались в системе государственного управления культурой?

Я закончила Литературный институт имени Горького, отделение поэзии. Мне нужно было срочно искать работу, потому что пора было выселяться из общежития. И первым местом работы, где я случайно оказалась по объявлению, была одна из государственных библиотек Департамента культуры города Москвы. Это было мое первое официальное место работы, до этого я работала репетитором русского языка и литературы. Так я попала в эту систему координат, абсолютно неосознанно, просто желая свести концы с концами. А дальше начались все мои перипетии в государственной системе [с 2015 по 2019 год — Republic], рефлексия и активизм.

До этого я выходила на акции, выходила на Болотную, на «Марш за мир» в 2014 году. Выходила, когда убили Немцова. Но я не считала себя активисткой. В университете я только начала тренировать какие-то внутренние политические мышцы. Активисткой стала, работая параллельно в госучреждениях. Но и саму работу в госучреждениях, которая была сложной и местами невыносимой, я в какой-то момент тоже уже считала активизмом, потому что тогда, в 22 или 23 года, я наивно считала, что если правильные люди придут в правильные места, то мы сможем всё переформатировать и спасти. Как раз в Москве была эпоха Капкова, которая воспринималась как такой ренессанс. И многие мои старшие коллеги были искренне в этом убеждены. Была у нас такая внутренняя идеология, что мы можем изменить систему изнутри.

Признаться, читая вашу книгу «Девочки и институции», я не увидела там никаких следов реформы Капкова. Все эти конкурсы красоты для сотрудниц департамента и День работников культуры, когда всех загоняют в зрительные залы и запрещают выходить, пока артисты на сцене не отработают программу… Или на уровне районных учреждений культуры ничего по сути не менялось?

Во-первых, я бы не идеализировала эпоху Капкова. А во-вторых, я видела, как эти два режима управления сочетаются, конфликтуют и напластываются друг на друга. Было очень интересно наблюдать, когда к сотрудницам, которые отработали в этих библиотеках и галереях 20 лет, приходили новые управленцы — якобы модные, прогрессивные и оппозиционные. И как эти модные, прогрессивные, оппозиционные транслировали свои установки и стереотипы в адрес этих людей, казавшихся им раритетом. А эти люди могли обладать интересной экспертизой, важным опытом, который не учитывался. И всё это сочеталось вместе: умирающие дома культуры, желание что-то реформировать, люди, которых еще не сократили, муниципальные инициативы, которые были более инертными и консервативными, чем «Культурная инициатива» [Капкова]. И нужно было находить какие-то пересечения, на платформе которых возможно делать свои проекты.

Мне «Девочки и институции» кажутся ближе всего к методу включенного наблюдения в социологии или антропологии, когда исследователь начинает жить жизнью какого-то сообщества и фиксирует все, что происходит вокруг. Или, когда вы там работали, не было еще намерения написать этот текст?

На самом деле, было. Периодически я была в абсолютном восторге от происходящего вокруг абсурда. Порой были очень хорошие коллективы, нам было весело и мы охреневали все вместе. Году в 2015 году я подумала, что однажды напишу об этом книжку. Тогда я еще не писала прозу — только стихи, да и в основном занимаюсь современной поэзией. Но я поняла, что будет жалко, если растворятся эти истории, в которых абсурд исподволь проникает в твою рутину. Многие люди уходят из этих институций — и всё забывают, как страшный (или прекрасный) сон. Истории эти передаются как легенды, которые со временем вымываются, пропадают, исчезают, или люди боятся ими делиться, потому что их могут потом не взять на другую работу. Я подумала, что было бы здорово попытаться это описать.

«Когда я впервые пришла на работу в госучреждение, сначала я увидела только девочек. Они так сами себя и называли — «девочки», переключая интонацию с восклицательной на вопросительную в зависимости от того, какая катастрофа разворачивалась вокруг. А катастрофы — это я тоже поняла сразу — были неотъемлемой частью нашей нестабильной повседневной космогонии, изо всех сил пытающейся укорениться в рабочем распорядке дня.

Мы работали в маленькой районной библиотеке в офисе без окон. Компьютеры девочек выглядели больше, чем сами девочки. Иногда за широкими мониторами и гудением системных блоков девочек было не видно и не слышно — приходилось привставать с кресла, чтобы убедиться в живом человеческом соприсутствии. Отсутствие окон в помещении, видимо, было компенсировано фотообоями, наклеенными во всю стену: тропическая зелень и бурный отвесный водопад, несущий свои вспененные потоки сверху вниз, — картинка, напоминающая ежедневно не о свежем воздухе, а о вертикальности иерархий.

Девочки приняли меня как свою. Я еще пыталась какое-то время по привычке сохранять телесную автономию: отдельно обедать, отдельно добираться на автобусе до метро, — но очень скоро ценность этой отдельности потеряла для меня всякий смысл«.

Но тут важно понимать, что героиня этого текста, от лицо которой ведется повествование, и я — это все-таки два разных существа. Эта рассказчица не положительный персонаж, возможно, она даже антигероиня. Её взгляд местами высокомерен, она чувствует себя исследовательницей, хотя на самом деле она — часть системы, от которой хочет дистанцироваться. Но она принадлежит этому пространству. И кто-то со стороны точно так же может описывать ее саму.

Facebook* Дарьи Серенко (* — Meta — соцсеть, признанная экстремистской и запрещённая на территории РФ)

А «Тихий пикет» был уже во время этой работы?

Я начала работать на государственное учреждение и стала арт-активисткой, акционисткой одновременно. Мне кажется, что это связанные вещи, потому что в районных библиотеках я постоянно находилась в ситуациях экстренных коммуникаций. Приходят люди с абсолютно любым бэкграундом и намерениями, они хотят взаимодействовать с тобой, а ты хочешь сделать для них что-то полезное, или познавательное, или приятное, или ничего не хочешь для них сделать, такое тоже бывает. И ты постоянно вынуждена искать с ними общий язык. Еще к нам часто приходили люди, у которых не было денег на другой досуг — все эти маленькие государственные учреждения либо бесплатные, либо билет туда стоит очень дешево. Это были мамы с детьми, пенсионеры, подростки, которым некуда деться. Для этих людей искренне хотелось сделать что-то хорошее, чтобы они чувствовали, что эта площадка им тоже принадлежит. И вот в этом вареве бесконечных взаимодействий у меня и родилась акция «Пикет», во многом из-за этого.

Мне хотелось разговаривать с людьми, и понять: можем ли мы — люди, занимающие разные позиции, находящиеся по разные стороны баррикад, люди, которые считают друг друга людоедами (даже такое бывало), можем ли мы преодолеть это.

У портала «Такие дела» была публикация «Два года тихому пикету» — там и про столкновение с ментами, и про то, как меня чуть не побили, и про хорошее тоже.

Да, это, конечно, просто огромный пласт жизни. А как из всего этого вырос феминистский активизм?

Собственно, «Тихий пикет» — это и был феминистский активизм, и я к моменту окончания университета уже была феминисткой. Многие проблемы из тех, о которых мы, феминистки, говорим, я испытала сначала на себе. Я была воцерковленной православной христианкой, хотела заниматься искусством и делилась этим со своим духовником. Но он говорил мне, что мне нужно бросать искусство, что это гордыня с моей стороны, и что мне нужно рожать детей и срочно выходить замуж, мне же уже 19 лет — пора! Когда я столкнулась с таким институциональным сексизмом внутри храма, мне это не понравилось. Потом я узнала, что мою лучшую подругу, которая в этот же храм ходила, очень сильно избивает ее муж — и начала погружаться в проблему домашнего насилия. Как человеку, который занимается культурой и искусством, мне было очень важно понять, как все это насилие, которое происходит с детьми, женщинами, пожилыми людьми, часто творится, к сожалению, руками мужчин. Как это все влияет на нашу культуру, как это все влияет на связи в культуре и как это формирует культуру насилия.

Поэтому весь этот процесс в моей голове был запущен, и оптика была настроена: оптика на то, чтобы видеть насилие, и уже никогда не мочь его развидеть; оптика на то, чтобы противостоять ему; оптика на то, чтобы помогать, и видеть, как насилие эскалирует, как оно начинается с маленьких вещей, иногда вербальных, и как оно в итоге замыкается в пространстве государственного, полицейского, милитаристского насилия. Мне кажется, именно феминистки больше всего видят и знают во время войны, как все виды насилия взаимосвязаны и работают в одной системе координат.

Не могу тут не вспомнить про ваше противостояние с экстремистской организацией «Мужским государством». Как вы думаете, до какой степени это движение самоорганизованное? Насколько «Мужское государство» связано с мужским государством без кавычек, могут ли за этим движением стоять какие-то люди, облеченные властными полномочиями?

Это важный вопрос. И я мечтаю однажды прочитать журналистское расследование об этом. Думаю, что «Мужское государство» и вся сеть неонацистских, ультраправых, женоненавистнических каналов, в которых травят активисток, включая «киберотряды Z», — часть одной машины. Вот есть «Фабрика троллей» — а есть такие проекты, которые отданы кому-то на аутсорс. Частично они, по моему мнению, курируются полицейскими или «эшниками» [сотрудниками Центра по противодействию экстремизму — Republic]. Например, активистки «СоцФем Альтернативы» нашли пересечения в рапортах эшников и в текстах этих каналов.

Думаю, [лидер «Мужского государства»] Владислав Поздняков — вполне себе энтузиаст, и ему отдали на аутсорс этот проект. Но в какой-то момент такие вещи могут выходить из-под контроля. Ведь «Мужское государство» в итоге признали экстремистским движением, а на Позднякова завели уголовное дело — правда, сначала его освободили от уголовного дела, но потом опять завели. В общем, он сейчас скрывается и не в России. И мне кажется, что там произошел какой-то конфликт из разряда «всё, хватит, они слишком провоцируют насилие, они начинают угрожать безопасности».

Думаю, что изначально это движение было создано, чтобы подавлять феминистский протест. Эти люди приходили в 2019–2020 году на наши «Цепи солидарности», как приходят обычно на протесты «нодовцы».

Facebook* Дарьи Серенко / Виктория Ломаско (* — Meta — соцсеть, признанная экстремистской и запрещённая на территории РФ)

Но и низовой организации там тоже много, на мой взгляд. Это как с буквой Z: она была спущена сверху, но потом часть людей вполне себе искренне лепят себе её на машины — и это уже становится неким вирусным символом.

Наверное, мы не скоро узнаем, как эти структуры организованы — как только несколько лет спустя узнали про то, как были организованы различные инициативы Кристины Потупчик.

Слушайте, а у вас ведь тоже есть вирусный опыт — стихотворение «Встаньте, дети, буквой Z». Оно же очень простое, как будто школьница написала. Максимально бесхитростное и безыскусное — и вот, взорвало интернет.

Я занимаюсь авангардной феминистской поэзией, которая наследует авангарду, постконцептуалистам, Пригову. Но при этом очень хорошо умею стилизовать. И написать текст из восьми строчек, который будет хорошо работать как антивоенная агитация и окажется просто везде — это, конечно, не безыскусная затея, а очень сложная задача, которая требует чувства меры и четко попадает в аудиторию. Хотя и было удивительно, что это произошло.

Встаньте, дети, буквой «Зет»,

Лучше буквы в мире нет:

Нарисованная кровью

Полусвастика побед.

Победили? Победили:

Нас послали, мы убили,

Ну а что, таков приказ,

Скажут «фас!», убьем и вас!

Смерть, конечно, лучше жизни,

Свет, конечно, хуже тьмы:

С днём победы над фашизмом,

Но теперь фашисты — мы.

У нас недавно вышла колонка социолога Алексея Фирсова про рутинизацию войны — о том, что только сейчас, три с лишним месяца спустя можно разобраться, кто за войну, кто против, и почему. Феминистское антивоенное сопротивление начало действовать с первых дней войны. Чувствуете ли вы её рутинизацию? И как с течением времени меняются ваши действия?

Да, Феминистское антивоенное сопротивление как объединение сотен и тысяч активисток возникло на второй день войны — и, естественно, каждый день делая акции, помогая беженцам, или вывезенным насильно [в Россию] украинцам, собирая гуманитарную помощь, публикуя антивоенную агитацию, развешивая антивоенную газету, мы наблюдаем за динамикой настроений российского общества. И мы видим, что спустя три месяца люди устали от темы войны. С одной стороны, это очень страшно — когда война становится повседневностью, у нас замыливается взгляд, нам начинает казаться, что это далеко, не страшно и не с нами. Хотя это с нами напрямую связано, потому что мы занимаем позицию агрессоров в этой войне. Я вижу, что люди начинают постить больше про свою жизнь, что они больше делятся чем-то, кроме войны, они оправились от первого шока. Это я сейчас говорю только про россиян, украинцы, естественно, не оправились.

Да, конечно.

Это невозможно, не знаю, когда от этого вообще возможно будет оправиться. Мы все больше замыкаемся в этом моменте, как в книжке Сьюзен Зонтаг «Смотрим на чужие страдания». Только здесь мы, чем больше смотрим на чужие страдания, тем больше мы от них изолируемся, несмотря на то, что видим свидетельства военных преступлений. И здесь, с одной стороны, можно рвать на себе волосы — я вижу, что и у антивоенных каналов падают просмотры, и рост аудитории, которая против войны, уже как будто остановился.

С другой стороны, здесь есть и другая история: произошла эта рутинизация, люди немного пришли в себя — но может быть, это как раз начало новой волны антивоенного движения, где будут люди уже более окрепшие, понимающие, что происходит, и принявшие уже это как реальность. Может быть они смогут сделать больше, потому что они заняты сейчас уже не только спасением себя от тюрьмы или переносом себя в другую страну — не все могут себе это позволить, но те, кто смогли. Кто-то уже понял больше про кибербезопасность, как ее лучше соблюдать. Может быть, это позволит лучше справляться с происходящим и большему количеству людей помочь.

Я просто на себе это тоже чувствую — мне уже хочется заниматься литературой. Первые три месяца войны я не понимала, какая может быть литература сейчас. Это просто невозможно. А сейчас замечаю, что начала записывать какие-то свидетельства, какие-то реплики, которые до меня доносятся из этого антивоенного пекла, потому что мне важно их сберечь свидетельства. Это означает, что у меня замылился взгляд, и я ужасный человек? Или это означает, что у меня почему-то появился на это ресурс? Я не знаю.

Дарья Серенко. Фото из личного архива

Когда вы говорите про сотни и тысячи активисток, это не фигура речи?

ФАС, я думаю, уже десятками тысяч исчисляется. Мы пытаемся вести внутренний подсчет, но дело в том, что у нас же движение наполовину партизанское, подпольное. Очень мало людей может пользоваться привилегией выступать с открытыми лицами. Это люди, вынужденные уехать, как я, пока на них не завели дела и не начали мотать по спецприемникам. Хотя у нас есть и люди в России, которые смело открыли свои лица, и вот сейчас я жду, какие будут из-за это последствия. Но мы призываем всех к полной анонимизации, даже общаемся через анонимные каналы связи, и из-за этого может быть сложно посчитать, сколько нас.

Я знаю точно, что наши акции проходят иногда более чем в 60 городах России, а наши ячейки, помимо России, есть еще в 30 странах мира. Эти ячейки тоже состоят из активисток, которые были вынуждены уехать, и из местных людей, которые кооперируются вместе с этими активистками и выступают против войны на территории других стран. У нас есть ячейки в Южной Корее, у нас есть ячейки в Америке, есть ячейки по всей Европе, ячейка в Беларуси, в Ереване, в Тбилиси — много где. Например, на территории Европы наши активистки организуют протесты, связанные с нефтяным эмбарго, с бойкотом покупки у России нефти. У активисток в Беларуси, понятное дело, еще их собственная история: Беларусь оккупирована российскими войсками и Лукашенко. Вот так мы и живем. Нас очень много.

Здорово, что все устроено максимально анти-иерархично, как распределенная сеть.

Мы — децентрализованная горизонтальная сеть. То есть, допустим, у нас возникает ячейка — и она может действовать, если захочет, абсолютно автономно, используя название «Феминистское антивоенное сопротивление» как маску, любые наши тексты или дизайн. Люди сами предлагают акции через наш бот. А мы при помощи медийного ресурса (нашего канала) их распространяем, поддерживаем, вместе их доделываем, помогаем с дизайном, если нужно, консультируем по безопасности, ищем, если нужно, в какой-то город правозащитников, подключаем адвокатов.

Децентрализованность обусловлена еще и тем, что централизованность небезопасна. Если бы условная Даша Серенко сидела бы и координировала все ячейки, то все яйца были бы в одной корзине. И если, допустим, меня задержат, выход был бы на всех. Поэтому у нас даже нет общего чата. Есть много закрытых микрочатов по разным городам в Signal, в Matrix, есть несколько координаторских чатов. Я — одна из координаторок, но всего их около сорока. Это тоже по минимальным подсчетам, потому что есть ячейки, которые выбрали не выходить на связь, а действовать автономно. У них свои координаторы.

https://www.youtube.com/watch?v=plT4LDf6FBg

Я заранее извиняюсь за позицию зрителя из партера, но самым ярким протестным перформансом из того, что я увидела за время войны, была одиночная акция на красной дорожке Каннского фестиваля, похожая на то, что всегда делали Femen. Эта акция имеет какое-то отношение к вашей сети или она совершенно независимамя?

Мы, если честно, не знаем, но есть ощущение, что независимая. С другой стороны, у нас многие ячейки действуют в коалиции с другими феминистскими организациями из разных стран и делают какие-то свои вещи. Например, многие акции, посвященные военным изнасилованиям, где женщины стоят с голыми ногами в крови. В конце концов, многие феминистки из ФАС присоединились к этим акциям, и стали организовывать их в своих городах. То есть еще бывает так, что кто-то предлагает формат, а потом это все подхватывается и репродуцируется.

Еще такой сложный вопрос задам — у меня лично нет на него ответа, а вы, может быть, как-то к нему подбираетесь в своей работе. Удается ли какой-то диалог с украинскими антивоенными движениями? В первые дни и недели войны, мне кажется, вообще было непонятно, как коммуницировать в такой ситуации, если ты родом из страны-агрессора? Хотя вроде бы делаешь то же самое общее дело, что и украинские движения.

— Сравнивать, я думаю, некорректно. Мы даже представить себе не можем, с чем сталкиваются украинцы. Поэтому я бы не говорила «делаешь то же самое дело».

Феминистские сети солидарности существовали до войны. Многие из них транснациональные, и очень многие украинские и российские феминистки взаимодействовали и до войны, имели общие проекты, дружили и враждовали — все как в любых движениях, в любых сетях. Мы как ФАС взаимодействуем с некоторыми украинскими инициативами, но обычно по такому принципу: мы ищем, чем помочь, спрашиваем, какую информацию следует распространить, какие украинские организации поддержать. То есть позиция россиянок здесь должна быть: слушать, что говорят украинские активистки, транслировать то, что они говорят, помогать их голосу быть слышным и в России тоже, помогать деньгами, помогать координацией помощи, освещать то, что происходит, как можно более широко — и больше слушать, чем говорить самим. Мне кажется, что здесь это самое важное.

Еще мы периодически берем интервью у украинских активисток, в том числе феминисток. Есть сейчас такое движение, которое называется «Мавки Украины» — это девушки, которые ушли в тероборону или на фронт. Обычно женщину на войне преподносят в медиа везде как пострадавшую, как жертву. Но женщины могут быть и защитницами тоже, они точно так же идут на войну защищать своих детей, свою страну, и они требуют вооружения Украины. Мы солидаризируемся с ними в этой позиции как российские активистки. И стараемся реагировать на критику.

Если есть какая-то акция, которая напрямую касается происходящего в Украине, мы предварительно показываем её нескольким украинским активисткам, с которыми держим связь, и спрашиваем: «Как вы думаете, стоит это публиковать или не стоит?»

У нас так было с акцией «Мариуполь 5000», когда мы установили по всей стране около тысячи мемориалов убитым украинцам — кресты с информационными табличками. Это был образ, взятый из Мариуполя, где люди были вынуждены хоронить близких во дворах своих домов. И мы хотели перенести этот ландшафт войны с крестами возле детских площадок в российские дворы. Мы показали эту акцию активистке из Мариуполя, которая эвакуировалась оттуда — и она сказала: «Да, делайте. Считаю, что это нужно. Нужно, чтобы в России знали про этих убитых людей, про этот геноцид». Как-то так у нас устроена сейчас коммуникация.

https://t.me/femagainstwar

И если нас приглашают куда-то онлайн выступать — и украинских активисток, и российских, — мы внимательно следим за тем, чтобы сначала всегда давали слово украинкам. Мне кажется, люди в Европе и Америке не так давно начали различать Украину и Россию. У них не настроена оптика на империалистические отношения между Россией и Украиной. Они любят уравнивать активисток из России и активисток из Украины — в том смысле, что нам одинаково плохо. Мы стараемся следить, чтобы такой риторики не было, чтобы нам уделялось не так много внимания, чтобы мы помогали, а не перетягивали одеяло на себя.

Можно ли оценить объем пожертвований, который прошел через вашу сеть?

Мы не можем про это рассказывать.

Тогда опишите, пожалуйста, свой типичный день. Как он начинается, чем заканчивается, сколько вы работаете, спите?

Последние три месяца, мне кажется, мы работали без выходных по 10–12 часов в день. У координаторов, которые прямо сейчас находятся в России, у них день еще состоит периодически из обысков, задержаний, и попыток скрыться. А у нас [координаторов за пределами России] — из попыток издалека предоставить им хоть какую-то защиту. У нас есть бот, и в бот приходят сотни, иногда и больше, сообщений в день от людей со всей России, и от людей из Украины тоже, в том числе от тех, кого насильно вывезли из Украины в Россию. Туда очень часто падают запросы о помощи. Мы берем все эти запросы в работу, распределяем людей по организациям, которые могут помочь, консультируем. То есть работаем как горячая линия.

Мы много времени уделяем антивоенной агитации. Она должна происходить каждый день, и мы для этого создаем алгоритм. Делаем листовки, создаем антивоенную газету, которую потом люди распространяют офлайн. Мы находимся в бесконечном создании антивоенного контента. Это очень важно, потому что у российского правительства монополия на информацию. Важно, чтобы пробивалась другая информация, и мы на себя берем эту функцию.

Акция американских активисток, в ходе которой на российское консульство в Нью-Йорке проецировались антивоенные надписи на русском и символика Феминистского антивоенного сопротивления. 9 мая 2022 года

https://t.me/femagainstwar

Еще у ФАС, инициатив Antijob и «Антивоенный больничный» есть общий Антивоенный фонд. Это фонд помощи россиянам, которые столкнулись с дискриминацией на рабочем месте из-за того, что выступили против войны. Сейчас многих людей увольняют, сокращают, или проходит принудительная скрытая мобилизация, и людям часто некуда бывает обратиться. Они теряют работу, им не выплачивают положенные выплаты — и мы оказываем юридическую помощь. Это тоже часть нашего дня: обработать такой запрос, связать с юристами, понять, какой из кейсов мы можем освещать публично, и можем ли. Это бесконечная работа за компьютером, работа на созвонах.

У нас еще важное направление, которое недавно запустили так называемые малые народы России — про денацификацию России. Мы собираем истории женщин, которые столкнулись с нацизмом, с национализмом, с дискриминацией со стороны российского государства, живя в России и являясь гражданками России.

Из-за того, что нам часто приходят, в том числе в бот, активисты, которые столкнулись с пытками и у многих из них суицидальные настроения, мы открыли бесплатную психологическую линию. У нас работает 43 психолога, и мы часто направляем людей к психологам, если видим в боте кризисную заявку — однажды, например, пришло сообщение в три часа ночи, что человек убьет себя. Многие активисты в очень плохом состоянии, и многим угрожает большая опасность. Все это тоже через нас проходит.

Рутина первых недель войны: «Ага, к нам пришла аудиозапись пыток в полиции, нам нужно ее расшифровать». И ты сидишь и всю ночь слушаешь пытки, чтобы дать новость с их расшифровкой, чтобы защитить человека, которого пытали. В общем, вот так мы живем.

Я хотела под конец спросить вот что. Все ваши личные художественные акции были про диалог, про разговор со всеми и с каждым. Сейчас многие психологи, социологи говорят, что людям, регулярно обрабатываемым пропагандой, бесполезно что-то доказывать — потому что для разговора с ними нужны специально подготовленные люди. Состояние жертв пропаганды они сравнивают с жертвами тоталитарных сект. И таких людей в России сейчас очень много. Как вы думаете до них достучаться?

Я просто считаю, что сейчас мы не можем до них достучаться. Это, конечно, большая группа людей, но есть еще бОльшая группа людей, или, по крайней мере, не меньшая — это так называемые неопределившиеся. Они не фанатики, не фанаты Путина и нынешнего государства, они просто чувствуют себя абсолютно от него дистанцированными, и до сих пор — аполитичными. Потенциально это могут быть как союзники антивоенно настроенных людей, так и союзники тех, которые за Путина готовы своего сына единственного отдать на войну. И мне кажется, что бороться сейчас разумнее вот за этих людей, если вообще разумно сейчас хоть за кого-то бороться.

Одна из массовых акций ФАС — антивоенные лозунги на купюрах. Источник: https://t.me/femagainstwar

Антивоенная агитация должна быть направлена на вот этих людей, которые сейчас начнут чувствовать еще сильнее экономическое состояние [войны] на себе, которые поймут, что их детям, которых они еле пристроили в детский сад, стало еще хуже, которые будут ежедневно видеть растущие цены в супермаркетах. Не знаю, настанет ли момент, когда их недовольство сможет быть консолидировано в протестную энергию. В последние годы давалось много прогнозов: «Ну вот, после пенсионной-то реформы всех взорвет или «ну, после отравления Навального всех взорвет», или еще после чего-то — но никого не взрывает. Я сейчас никого не обвиняю, это просто факт: мы не видим протест, соразмерный, например, белорусскому. Потому что было очень много силового подавления, которое люди наблюдали годами. Люди не хотят становиться под удары дубинок, люди не хотят гнить в тюрьме. Не могу сказать, что я не злюсь, но я, видимо, тоже не хочу гнить в тюрьме, раз я выехала срочно, когда мне эта тюрьма угрожала. Поэтому не мне здесь быть в позиции морального превосходства.

Но здесь тоже важно понять: мы не можем тратить все силы на разговоры с людьми.

Многие сейчас стоят перед выбором: помочь вывезенным украинцам в ПВР [пунктах временного размещения], помочь им выехать, помочь сохранить свою жизнь — или бесконечно разговаривать со своими родственниками, которые смотрят телевизор. Конечно, в такой вилке я бы выбрала первый вариант работы.

У меня мама долгое время была аполитичным и пропутинским человеком, она смотрит телевизор, у нас было очень много конфликтов из-за этого. Но вот началась война, и она выразила четкую антивоенную позицию, даже вышла в пикет на улице своего города. Это — вообще последнее, чего я ожидала. И это не укладывается в мнение социологов о том, что мышление людей, которых обрабатывает пропаганда, настолько бесповоротно видоизменен — видимо, здесь есть какие-то неучтенные факторы.

И еще я знаю, что наличие в окружении протестного человека, который постоянно артикулирует свою протестную риторику, положительно влияет на мнение людей, на то ощущение, что у них есть какое-то пространство вариантов — даже несмотря на телевизор и пропаганду. Мне кажется, что даже если ты выражаешь свою позицию и она никого не переубеждает, самим фактом ее выражения ты очерчиваешь траектории, по которым человек может пойти. Это тоже может быть очень важно, хотя в нынешних обстоятельствах и выглядит довольно беззубым. Уверена, если сейчас всем россиянам вырубить телевизор и включить какое-нибудь другое телевидение, то через две недели эти чары спадут и трансляция взглядов будет абсолютно другая. Даже сейчас есть движения активистов, которые отрубают своих родственников от телевизоров и совершают некоторые махинации, чтобы настроить их на независимый интернет, YouTube-каналы, и так далее. Проходит две-три недели — и этих людей не узнать.