Алексей Степанович Хомяков в 1850-е годы

Алексей Степанович Хомяков в 1850-е годы

Источник: Википедия

«Каково? Сами от утра до ночи все критикуют, а скажи слово правды в самых приличных выражениях, эта ватага кричит и негодует, дескать, оскорбили ея верноподданническия и патриотическия чувства».

А. Д. Блудова — М.П. Погодину

В 1824 году юный Алексей Хомяков стал корнетом-конногвардейцем. Привожу этот факт, чтобы сразу обозначить статус нашего героя: служба в сверхпрестижном лейб-гвардии Конном полку, где офицеры за несколько лет обязаны были прожить изрядное состояние, сама по себе является знаком принадлежности к сливкам имперской аристократии. Но и сливки бывают разного оттенка. К примеру, его полковым товарищем был корнет Одоевский — будущий декабрист. Они, кстати, дружили, хотя и отчаянно спорили.

Поговаривали даже, что если бы Хомяков весной 1825 года, выйдя в отставку «по домашним обстоятельствам», не уехал за границу, то и сам попал бы под следствие по декабристскому делу. Впрочем, наверняка был бы оправдан: по рассказам современников, Хомяков как раз был принципиальным противником военного переворота, доказывая Одоевскому, что тот «вовсе не либерал и только хочет заменить единодержавие тиранством вооруженного меньшинства». После одного из таких споров, пишет очевидец, «рассерженный Рылеев убежал с вечера домой».

Нет-нет, Хомяков искренне считал самодержавие лучшим строем для России. Кстати, именно он сохранил для истории знаменитую «галерную» фразу Николая I: «Не сам я взял то место, на котором сижу, его дал мне Бог. Оно не лучше галер…» Ну, а уж саму Россию Хомяков и вовсе почитал единственной настоящей надеждой человечества, именно ей пророча место «во главе всемирного просвещения». «Он доказал с отличающей его силой логики, что в принципе христианство было возможно лишь в нашей социальной среде, что лишь в ней оно могло расцвести вполне, так как мы были единственным народом в мире, вполне приспособленным к тому, чтобы принять его в его чистейшей форме», — саркастически отозвался Чаадаев об одной жаркой лекции в московском салоне.

Тут интересно, что

Хомяков и Чаадаев — две главных звезды и одновременно крайние противоположности интеллектуальной жизни Москвы 1840-х, славянофил и западник, рьяный православный и адепт католицизма, пылкий патриот «богоизбранной России» и ее язвительный критик — оказались одинаково чужды николаевскому режиму.

Конечно, Хомякова не объявляли сумасшедшим, как Чаадаева, но и много «умничать» не дозволяли — цензура с сатрапским усердием бдила и за славянофилами.

«При Николае патриотизм превратился в что-то кнутовое, полицейское, особенно в Петербурге, — вспоминал Герцен. — Для того чтоб отрезаться от Европы, от просвещения, от революции, пугавшей его с 14 декабря, Николай, с своей стороны, поднял хоругвь православия, самодержавия и народности, отделанную на манер прусского штандарта и поддерживаемую чем ни попало — дикими романами Загоскина, дикой иконописью, дикой архитектурой, Уваровым, преследованием униат и «Рукой Всевышнего отечества спасла». Встреча московских славянофилов с петербургским славянофильством Николая была для них большим несчастьем».

Впрочем, в одном их мироощущение вполне совпадало и с властью, и с тем большинством образованного русского общества, в 1853 году мыслившего как ребенок, которому старшие (Англия и Франция) не дают поиграть с дорогой статуэткой (Турцией) из страха, что разобьет.

В восторгах знать же надо меру!

Сначала было недоумение: почему нельзя? «Да из чего же так Европа расхлопоталась? из чего она так к нам не благоволит? из чего флоты посылает? Никак в ум не возьму. Или мы уж очень много требуем? Да, кажется, мы ничего не требуем , — писал Хомяков в Петербург своей конфидентке графине Антонине Блудовой, главной заступнице за славянофилов при дворе. — Но ведь не даром же у Босфора такой съезд всех возможных флагов, которые, конечно, никогда не развевались вместе на одних водах… Не на похороны ли Турции такой съезд?»

Когда же выяснилось, что вовсе не «на похороны», что западные державы готовы всерьез воевать за османов, недоумение сменилось горькой обидой. Поскольку соображения о балансе сил или наличии у Лондона и Парижа собственных интересов в Османской империи были слишком сложны для «детской головки», «ребенку» оставалось дуться: меня просто не любят! «Какая бесстыдная ложь, какая наглая злоба! — возмущался Хомяков, читая отзывы европейских газет. — Поневоле спрашиваешь: чем мы её заслужили? Вспомнишь, как того-то мы спасли от неизбежной гибели; как другого порабощенного мы подняли, укрепили; как третьего, победив, мы спасли от мщенья».

«Недоброжелательность к нам других народов очевидно основывается на двух причинах, — наконец прозревает он: — на глубоком сознании различия во всех началах духовного и общественного развития России и Западной Европы и на невольной досаде перед этой самостоятельной силою, которая потребовала и взяла все права равенства в обществе европейских народов. Отказать нам в наших правах они не могут: мы для этого слишком сильны; но и признать наши права заслуженными они также не могут».

Ну и черт с ними!