Александр Петриков специально для «Кашина»

Когда они убьют Хованского, это, наверное, вызовет какой-то всплеск обсуждений и реакций, общество вздрогнет, и день-два только и разговоров будет, что о Хованском, тем более что он — из высшей лиги спорных и неоднозначных фигур (как Тесак, замученный в тюрьме, но вызвавший своей страшной смертью только очередной, вероятно, последний виток споров о том, был ли он при жизни нравственным человеком), ну и разделятся, конечно, мнения — одни скажут, что песня про «Норд-ост» была дурацкая, но это не повод убивать, другие — что в ютубе еще много таких, по кому тюрьма плачет, третьи — что надо было участвовать в «умном голосовании», а не вот это все. Тот случай, когда сам разговор о возможной смерти не прозвучит как предостережение, некого и не от чего предостерегать, да и будущее время в этом разговоре звучит немного странно — время как раз настоящее, действие совершается сейчас, и назвать это действие изъятием Юрия Хованского из жизни преувеличением не будет, его именно изымают, уже почти изъяли — жизнь человека, до такой степени погруженного в онлайн и минимизировавшего свое физическое существование до каких-то совсем базовых биологических нужд, обрывается уже тогда, когда его отключают от интернета, и это можно назвать тем неотрефлексированным свойством информационного общества, которое еще, как нетрудно догадаться, не раз даст о себе знать, но оно в любом случае не повод взывать (да и к чьему?) милосердию в том духе, что вы и так его уже наказали, не добивайте хотя бы физически — на ту силу, которая захватила Хованского, такие слова не действуют, для нее он — логичное продолжение в многовековом ряду тех людей публичных профессий, которых сажали и убивали «за слова», а уголовное «отвечать за слова» в российской реальности давно приобрело силу закона, основанного на почти легитимном консенсусе. Российское государство, дискомфортно прожившее первые постсоветские годы безразличия к любым словам, теперь осваивается заново в логоцентричной системе координат, оно взяло за основу гипотезу, что есть на свете слова, способные его сокрушить, и, не зная точно, какие именно это слова, со страстью неофита выстраивает границы, уводя за пределы допустимого целые фрагменты прежнего легального лексикона — ограничения на язык накладываются хаотично, и это уже едва ли не основа государственного устройства — что есть слова, действительно для него критически опасные и потому не подлежащие произнесению. Кому и в связи с чем подвернулся под руку именно Хованский — с этим наверняка связана какая-нибудь грязная государственная тайна, но о таком уже и гадать неинтересно — когда ни суда, ни закона, какая разница, кто именно их подменяет. Поиск заказчика в этом деле только рационализирует обрушиваемую на Хованского жестокость — в видимом, то есть сверх меры безжалостном и необъяснимом, — облике она слишком невыносима. Злая воля, месть, ненависть — они приемлемее хаоса, приемлемее беспричинного насилия, хотя в сравнении с другими политическими делами расправа над Хованским ближе именно к хаосу, чем к (бесчеловечному, но хотя бы объяснимому) политическому расчету.