Александр Петриков специально для «Кашина»

В новостях его смерть идет следом за утечками о скором осадном положении в Москве с комендантским часом, остановленным метро и военными патрулями. Об этом было неприлично и неловко говорить, но про Лимонова всегда было понятно, что смерть станет последним его художественным и политическим жестом, последним поступком, как у Мисимы, но чем старше он становился и чем безусловнее он выходил из моды, тем непонятнее было, что именно должно произойти, чтобы получилась не просто смерть, и чтобы боль и скорбь отступили перед восхищением. И он ведь наверняка сам об этом думал, и трудно отделаться от ощущения, что и придумал, потому что это очень, конечно, по-лимоновски, то есть удивительно, то есть не как у всех, то есть как только он и умеет. Уйти из самоизолированной России ровно в тот момент, когда она, основательно посопротивлявшись, только-только оценила масштаб подступающего испытания, замерла удивленно и уже, пожалуй, испуганно, закупившись гречкой, шарахаясь от кашляющих, ожидая и комендантского часа, и слома всех привычных порядков, вступая в новую заведомо неприятную жизнь. Такой напряженной тишины, такого страшного ожидания не было с осени 1941 года, и сейчас кажется, что только такая тишина и может быть достойна, чтобы в ней прозвучало прощальное «Это я, Эдичка», и чтобы сочетанное оцепенение от великого карантина и от (да, они идут через запятую) политических реформ нарушила та боль, которую только он и способен причинить, и такое восхищение, которого заслуживает только он.

Жизнь в его присутствии – главное везение, и в этом везении нужно отдавать себе отчет, и, кажется, все, кто надо, отдают. Понятно, что во многом это эффект информационного пузыря, и потеря не настолько всеобщая, как может показаться, но та коллективная эпитафия, которая пишется в эти часы в соцсетях и прессе, наглядно демонстрирует, что с современниками у него была нетипичная для людей такого масштаба гармония; тех, кто не понимает, с какой личностью они сосуществовали, сейчас не видно, и даже те, кто хочет сказать ему на прощание какую-нибудь гадость и тем более кто пытается говорить о нем свысока, идеально играют отведенную им роль, потому что не бывает великих людей без нелюбви невеликих, и даже последний украинец, желающий ему земли стекловатой, выглядит абсолютно гармонично – равнодушие было бы гораздо более неуместным и обидным.

Свое наследство он раздал при жизни. Писать и говорить по-русски, игнорируя сказанное и написанное им – наверное, можно, неясно только, зачем. Мечту о другой России давно поделили на всех, и неловко уже говорить, что подшивка «Лимонки» за девяносто какой-нибудь год, будучи должным образом переплетенной и оформленной, наверняка давно превратилась в самый секретный и самый действенный кремлевский план, не дающий сбоев даже тогда, когда ничто к этому не располагает. Дороги, протоптанные им по постсоветской целине – и в тюрьму, и на войну, и на самые странные социальные лифты, – магистральными стали в конце концов для всех, тем более что других путей и нет в принципе, и некому, кроме него, было их прокладывать. Почему так вышло, рассуждать сейчас не имеет смысла, ответа «он гений» вполне достаточно, и будет достаточно уже всегда.

Он не был из будущего, он безусловно принадлежал двадцатому веку, но тому двадцатому веку, которого Россия не прожила. Западный шестьдесят восьмой год, который никак не закончится (даже Грета Тунберг – оттуда же, конечно), у нас был воплощен в нем одном, он и Джим Моррисон, и Пол Пот, и Сартр, лишенный при этом всех их возможностей, но превративший неизбежную в его случае пустоту в идеально обустроенный безразмерный бункер, на годы вперед обеспечивший Россию мечтами, идеями, да чем угодно, даже сексом. Максимально несоветский для русского человека своего поколения, он еще до крушения соввласти сумел оказаться первым неосоветским реваншистом, за которым шли сначала отверженные, потом дети, а потом как-то вдруг – и само государство. По справедливости ему в путинской России должны были быть положены какие-нибудь заслуженные почести, официальное признание, но в том и был его секрет, что только несправедливость могла быть его почвой и воздухом, потому что без несправедливости нет мечты.

В «стране, победившей фашизм» ярлык фашиста – заведомое клеймо и ругательство, но к только что умершему ярлыки не липнут; да, разумеется, он был настоящим и образцовым фашистом, который и в этом проживал непрожитый Россией век. Вождь без нации – это вообще-то довольно жалко, и то гротескное шутовство со «Словом вождя» в газете и немецкими названиями партийных должностей, видимо, и было обусловлено тем, что в его положении и в его время нельзя было демонстрировать, что ты это серьезно, но реальное соотношение иронии и серьезного в его политической биографии так и останется его загадкой, которую никто никогда не разгадает, и ошибкой, которую всегда будут воспроизводить те, кто захочет быть, как он.

Ему вообще очень пошел бы этот дурацкий титр, какой обычно бывает в рекламных роликах с трюками – «Не пытайтесь повторить самостоятельно». В литературе, в политике и в конструировании собственной биографии он останется непревзойденным, потому что, чтобы быть, как он, нужно быть им, а где он? Умер, и такого больше не будет.