Цветы и свечи рядом с местом убийства Бориса Немцова. Фото: Dhārmikatva / Wikimedia Commons

Цветы и свечи рядом с местом убийства Бориса Немцова. Фото: Dhārmikatva / Wikimedia Commons

https://creativecommons.org/licenses/by-sa/4.0/deed.en

За три августовские недели 2020-го публика в России и Белоруссии вот уже который раз сталкивается с причудливым выражением, исходящим обычно из государственных или провластных источников: «сакральная жертва». 10 августа на волне протестов в КГБ Белоруссии заявили, что предотвратили покушение на лидера оппозиции Светлану Тихановскую, перехватив при этом «сообщение, в котором говорилось о необходимости сакральной жертвы». 20 августа аналогичное выражение всплыло в связи с отравлением Алексея Навального: говорили, что «оппозиции нужна сакральная жертва», — правда, сходясь на том, что на роль эту он подходил уже так себе.

Между тем с религиоведческой и даже лингвистической точек зрения это выражение — нечто среднее между тавтологией и плеоназмом, поскольку если имеется в виду «религиозная жертва», а не «жертва аварии на производстве», она сакральна по определению. Изначально в латыни sacrificio — жертвоприношение — означало «делание сакральным» и не могло относиться ни к чему, кроме жертвы. Это же мы видим и в современных европейских языках с их sacrifice или тем же sacrificio в испанском, разве что в немецком Aufopferung, как и в русском языке, подчеркивается смысл «дара» и «приношения».

Однако же поскольку выражение это стало уже расхожим и некоторое время отравляет «общественное сознание», имеет смысл разобраться, откуда оно произошло, что значит в нынешнем постсоветском контексте и как объясняется с точки зрения более общих парадигм жертвоприношения, известных религиоведению и философии. Несколько забегая вперед: речь идет о феномене «плодотворной смерти» в контексте сплочения людей и основания сообщества, будь то религиозная община, нация или социально-политическое движение. Феномен этот — столь же древний, сколь и человеческая культура, однако в данном случае мы имеем дело с весьма странной его формулировкой, происхождение и смысл которой стоило бы прояснить отдельно.

Постсоветская генеалогия «сакральной жертвы»

В нынешнем специфическом употреблении понятие «сакральной жертвы» впервые возникло в 2004 году в интервью телеведущего Владимира Соловьева «Московскому комсомольцу». Саму идею, по его словам, в том же году высказал в их беседе Борис Березовский, заявивший, что «знает, как свалить Путина»: «нужно принести сакральную жертву». «И вот поиск этой сакральной жертвы был в идеях Березовского постоянно», — вспоминал Соловьев в недавней передаче. Иначе говоря, имелось в виду: (1) подставное убийство, в котором (2) можно будет обвинить действующие власти и тем самым (3) вызвать «народную ярость» и сплотить оппозицию вокруг символического тела мертвой жертвы.

В течение следующих 10 лет это выражение употреблялось редко — например, после исчезновения Ивана Рыбкина и убийства Анны Политковской. Однако был один человек, который запомнил его очень хорошо — сам Путин. В разгар протестов 2012 года он с большой эмоцией говорил: «Я эту методику знаю. Уже 10 лет, как ее пытаются применить те, кто за границей сидит. Даже ищут так называемую сакральную жертву из числа каких-нибудь заметных людей. Сами грохнут, а потом будут власти обвинять». Ключевым основанием для закрепления этого понятия в постсоветском дискурсе послужил, таким образом, иррациональный страх президента перед «сидящим за границей» Березовским.

Однако первый реальный претендент на звание «сакральной жертвы» появился только в 2015 году в лице застреленного у кремлевской стены Бориса Немцова. Парадоксальным образом это выражение и тогда продолжили употреблять исключительно власти: пресс-секретарь СК РФ Владимир Маркин, например, на голубом глазу заявлял, что «это убийство могло стать сакральной жертвой для дестабилизации ситуации в стране». В «оппозиции» же, напротив, эта идея никакого отклика не нашла, оставшись страхом властей предержащих. Как сказал недавно тот же Соловьев относительно отравления Навального, «он нужен им мертвый, от него им гораздо больше пользы».

Кому какая от кого польза — пока что неясно, однако сама идея весьма примечательна и представляет собой причудливую смесь двух других парадигм жертвоприношения как «плодотворной смерти» ради основания сообщества, известных по истории и мифологии: учредительного убийства и мученичества. Рассмотрев их одну за другой и затем сопоставив, мы сможем выявить и смысл «сакральной жертвы».

Учредительное убийство от древнейших времен…

Изначально концепт учредительного убийства был предложен известным франко-американским философом и антропологом Рене Жираром в контексте его теории происхождения религии и культуры: по его мысли, первые люди преодолели естественное состояние «войны всех против всех», найдя себе случайного «козла отпущения» и обрушив на него всю полноту своей агрессии. Исходя из этого, социальная солидарность зарождается из сплочения людей против кого-либо. Затем они представляют его как убитое божество, части тела которого становятся небом, землей, морями, горными хребтами — и обществом.

Примеры этой парадигмы обнаруживаются во множестве древних мифологий. Так, в аккадском эпосе «Энума элиш» повествуется, как бог неба Мардук сражается с чудовищной богиней Тиамат. Победив порожденных ей демонов, он рассекает ее труп на две части и творит из них небо и землю. У ацтеков аналогичную роль играет — вероятно, женское — божество земли Тлальтекутли. Миф о его убийстве приводится в анонимном французском трактате XVI века под названием Histoyre du Mechique («История Мексики»), опубликованном только в начале XX-го. В нем рассказывается, как боги Кетцалькоатль и Тецкатлипока превратились в огромных змеев и разорвали богиню надвое, крест-накрест потянув за руки и за ноги; потом остальные боги пожалели ее и дали произрасти из нее траве, деревьям, большим и малым цветам, горам и источникам вод. Правда, полностью Тлальтекутли так и не умерла и теперь, по сообщению францисканского миссионера и спутника Кортеса Бернардино де Саагуна, вечно жаждет крови и автоматически получает в жертву всех павших воинов. Или в скандинавской мифологии мир возникает из тела инеистого великана Имира: в «Старшей Эдде» говорится, что «Имира плоть стала землей, кровь его — морем, кости — горами, череп стал небом, а волосы — лесом. Из ресниц его Мидгард был создан богами благими; из мозга его созданы были темные тучи». Прозаическая «Младшая Эдда» средневекового историка Снорри Стурлусона называет имена убийц Имира — это его внуки Один, Вилли и Вё, а в позднейшей поэзии скальдов море иногда именуется «кровью», а небеса — «черепом» великана.

Хотя по большей части учредительные убийства в древних мифологиях описывают сотворение мира, а не людского сообщества, случаются исключения. Важнейшее из них — Пуруша-сукта, один из позднейших гимнов Ригведы. В нем описывается, как первочеловек Пуруша был принесен в жертву самому же себе, расчленен, а из его тела помимо луны, солнца и вещей вроде ветра произошел социальный порядок, то есть четыре варны (брахманы, кшатрии, шудры и вайшьи) и сам принцип их иерархического устройства. И хотя Пуруше, в отличие от примордиальных чудовищ вавилонян и ацтеков, принято обычно сочувствовать, похож он был, скорее, на монстра — поскольку имел тысячу глав, рук и ног, — покровительствовал воинам в бою и служил прообразом для вполне реальных человеческих жертв, инструкции по которым даются в одном из текстов комментаторской традиции — «Шатапатха-брахмана».

… до Рема и Людовика XVI

Кроме того, Рене Жирар полагал, что именно учредительным убийством была описанная в Книге Бытия смерть Авеля от руки Каина: логика повествования там, и в самом деле, строится так, что вместо воздаяния братоубийца основывает процветающий город и цивилизацию ремесленников и кузнецов. Совершенно это же в римских источниках говорится и об основании Рима в связи с тем, как Ромул застрелил Рема: так, Секст Проперций пишет, что «из смерти Рема воздвигнуты были прочные стены», а Луций Анней Флор — что Рем «был первой жертвой и освятил устроение нового города своей кровью». Конечно, оба этих города — также в своем роде постройки, но без этой пролитой крови, вероятно, был бы существенно ниже и «уровень жизни» тамошних горожан.

Примечательно, что хотя парадигма учредительного убийства не перешла в новую эру как следует, иногда она все-таки всплывала и позже — например, в манихейской космогонии, где светлые силы — Живой Дух и трое его сыновей — творят землю и небеса из трупов и содранных кож поверженных ими демонов. Или, еще более интересный пример: в эпоху Французской революции XVIII века в отношении Людовика XVI эту же парадигму намеревался возродить Робеспьер. Так, он заявлял, что «Людовик должен умереть, дабы жила нация», и рассуждал о «святом союзе, который мы скрепили собственной кровью и смертью тиранов». На месте же казни монарха — подобно горам и скалам на месте смерти Имира — следовало воздвигнуть величественный памятник, «дабы засвидетельствовать народное отмщение и воспитать в умах потомков ненависть к тиранам».

Самое здесь существенное — что в 1793 году он был категорически против суда над бывшим королем, в качестве учредительной жертвы исключая его из легалистской перспективы: если его вину еще нужно было доказывать, значит, теоретически он мог быть и невиновен — а об этом страшно и думать. Однако же параллельно с этим Робеспьер активно развивал богословие мученичества, воспевая героев, павших во время осады Бастилии и дворца Тюильри наравне с Лепелетье, Маратом или юным героем Жозефом Бара. Об их крови он говорил, что она должна cimenter — буквально «цементировать» нацию воедино. Итак, для сотворения нового сообщества нужна кровь, но она может принадлежать как защитникам свободы, так и ее угнетателям. Именно в позиции наблюдателя и заключается разница между учредительным убийством и мученичеством: в первом используется «чужая» кровь, а во втором — «наша».

Мученичество, или «Кровь есть семя» чего угодно

Хотя понятие martys в смысле «гаранта священной клятвы» восходит к Гомеру и употребляется у множества других античных авторов, нынешний смысл «плодотворной смерти» оно обретает только в иудео-христианском контексте первых веков и относится прежде всего к сообществу — то есть Церкви. Уже апостол Павел говорит, что Христос — «краеугольный камень, на котором все строение, скрепляемое, вырастает в храм святой в Господе» (Еф 2:20–21). Ему вторят и богословы II-III веков. Например, в «Апологии» Тертуллиана сказано, что «кровь христиан есть семя», причем в общем контексте это, по сути, угроза: «Чем больше христиан вы, римские власти, будете убивать, — пишет он, — тем больше будет их становиться». Или, как сказано у Оригена, христианская Церковь «проистекла из раны в боку Христа». Для описания учредительного смысла мученичества другие авторы изобретали еще более причудливые метафоры: например, один из проповедников V века — если что, Астерий Амасийский — говорил, что когда первомученика Стефана побивали камнями, сам он стоял посреди града ударов ровно, как столп, а булыжники сами собой складывались вокруг него в некое подобие уже упомянутого «святого храма».

Так или иначе, с самого своего появления Церковь осмысляет себя как стоящую на крови мучеников — а учитывая, что для их появления необходимы гонители, парадигма мученичества формулируется следующим образом: «враг» убивает кого-то из «нас» (носителей идентичности), и из его жертвы оформляется новое сообщество. Чем больше мучеников — тем оно крепче. Поэтому уже в первые века существования Церкви она осмысляет свою историю как историю мучеников: на их останках служили первые литургии, а позднее — возводили храмы-мартирии. По сей день совершение литургии невозможно без особенного тканого плата и одновременно документа — антиминса, в который зашита частица мощей мученика.

Позднее концепция мученичества и связанный с нею культ перекочевали в другие религии — например, ислам и сикхизм, — но «чистой» религиозной сферой не ограничились. Возвращаясь к Борису Немцову, «системной», «несистемной» и какой угодно другой оппозиции следует признать, что в Новое время феномен национального и революционного мученичества стал реальным средством социально-политической борьбы за учреждение новой реальности. К примеру, в одном из гимнов той же Французской революции пелось, что кровь французов не только станет фундаментом для республики, но и «подарит миру свободу». В одной проповеди на смерть главного национального мученика пока-еще-не-США — Авраама Линкольна — говорилось, что «солдатская смерть президента посвятила его в бессмертие славы, запечатав кровью и освятив навеки историю; из смерти произошло воскресение новой жизни для нации и всего человечества!» Или, как написано в житии первого ирландского революционера Теобальда Вольфа Тона, «Из крови каждого мученика свободы в Ирландии выйдут, я надеюсь, тысячи, чтобы отмстить за их гибель!» Поскольку еще в раннем христианстве мученичество неизменно осмыслялось как «агон», то есть борьба, подхватившие эту идею нововременные революционные движения также занимались борьбой и насилием не чурались: предводитель Пасхального восстания 1916 года в Дублине Патрик Пирс так и вообще говорил, что «национальную государственность нельзя обрести иначе, кроме как силой оружия», — и среди националистов всех мастей трудней найти тех, кто был бы с ним не согласен.

Эти примеры — лишь капля в море движений, которые разрабатывали идеологию мученичества, имели своих мучеников и чтили их память. Среди них бывали и относительно мирные — например, профсоюзы и суфражистки, у которых были соответственно Тоддлпадские мученики и Эмили Дэвисон. Однако гораздо чаще мученичество становилось атрибутом насильственной борьбы: свои мученики были у фашистских движений в Испании, Германии и Румынии, сейчас они есть у курдов, тамилов, каталонцев, валлийцев, индийских маоистов и множества других революционных и сепаратистских движений. В общем, достаточно сказать, что национальный праздник под названием «День мучеников» сегодня отмечается более чем в 30 странах мира, и каждая из них осмысляет своих героев как павших в борьбе за ее основание в нынешнем — то есть наилучшем, свободном и могущественном — виде.

Клевета Достоевского и мученики ниоткуда

Итак, если смысловую структуру учредительного убийства можно обозначить как «мы» убиваем «врага» и творим из него новую реальность, а мученичества — «враг» убивает «нас», и сама собой творится новая реальность, то понятие сакральной жертвы у постсоветских чиновников и журналистов становится их «подозревающим» гибридом: «враг» убивает одного из «врагов», чтобы выдать его за мученика и сотворить новую реальность, — но мы знаем, что это обман, и поэтому должны принять соответствующие меры, чтобы этого не случилось. Именно к этим «мерам», не позволяющим раскрутить маховик жертвенности, и относится «спасение» Светланы Тихановской белорусскими спецслужбами, притом что вне описанной выше логики их действия необъяснимы и удивительны. Однако страх перед сакральными жертвами сохраняется, о чем свидетельствует борьба российских властей с шествиями в годовщину смерти Немцова, которая разворачивалась в Санкт-Петербурге, Нижнем Новгороде и других городах.

Подобная трактовка «сакральной жертвы», по существу, воспроизводит гениальный клеветнический миф, придуманный Достоевским в «Бесах». Смысл его, если коротко, заключается в том, что доморощенные революционеры сами убивают кого-то из своих, чтобы учредить новое сообщество и скрепить или, по выражению Робеспьера, «цементировать» его кровью. Как презрительно бросает им Николай Ставрогин, «вы этой мазью ваши кучки слепить хотите». Структура этого мифа совершенно аналогична: с одной стороны, сообщество возникает, когда свои убивают своего, с другой — эта жертва «водружается на щит» в противостоянии государственности. При этом революционерам приписываются патологически-иррациональные мотивы: «обстановку в стране» они хотят «дестабилизировать» потому-де, что «идейка разрушения» для них «обаятельна». Однако, приступая к разработке этой концепции, Достоевский приходит к совершенно закономерному выводу, что так больше не получается: времена Тиамат, Тлальтекутли, Имира, Пуруши и даже Людовика XVI ушли в прошлое. С другой стороны, для мученичества его картонным оппозиционерам не хватает фигуры гонителя, и в этом плане они также ожидаемо терпят поражение.

К слову, у Достоевского присутствует и другой миф, близкий к мученичеству — а именно смерть мальчика Илюшечки в «Братьях Карамазовых», которая не только сплачивает его друзей, но и обретает космическое значение. Эта идея не ускользнула и от современников писателя: так, поэт и критик Вячеслав Иванов писал, что «…в последней части "Братьев Карамазовых" молодой мученик так высоко прославлен, что мы утешены и благословляем его темную жертву, как неиссякаемый источник целительной благодати для нас». Или, в другом месте: «они постигнут… что союз их возник по первообразу самой Церкви, как общества, объединенного реально и целостно не каким-либо отвлеченным началом, но… Сам Христос соединил их через Илюшу, Своего мученика, и… союз их есть соборное прославление в усопшем "святом" их малой общины». Однако в их картине мира отсутствует оппозиция мученик/гонитель, и представление о том, что мученик может возникнуть сам по себе и кого-то сплотить, не только кажется высосанным из пальца, но и выдает их удивительную нечуткость к религии, как она существует в реальности.

Новые исповедники автозаков

Поскольку мы выяснили, что Соловьев, Путин, Лукашенко имеют в виду под «сакральной жертвой» и как представляют себе ее работу, остается вопрос: насколько эта концепция валидна, то есть действительно, при всей ее теоретической несуразности, может сработать? Представляется, что поскольку в отношении конкретных людей эти страхи не оправдывались уже с десяток раз, едва ли они оправдаются и в связи с Навальным, и в будущем. Конечно, волонтеры пытаются поддерживать мемориал «Немцов мост», проводятся митинги и шествия, отмечаются печальные годовщины, однако же «оппозиция» не апеллирует к самой концепции мученичества и не использует ее учредительную, отсылающую к борьбе и мобилизационную силу. Мученики не возникают сами по себе — их «делают»; пока что в нашем контексте ни одного мученика «сделано» не было.

Однако чего власти совершенно не учитывают — так это того, что насильственные разгоны митингов, шествий и одиночных пикетов как раз-таки и творят те самые «сакральные жертвы», хотя и очень небольшого масштаба: интернет мгновенно заполняется новостями о жестокости силовиков, фотографиями залитых кровью людей и рассказами тех, кому сломали руку или вверх ногами несли в автозак. Помимо мучеников в раннем христианстве были еще «исповедники» — то есть люди, пострадавшие от властей, но выжившие. Авторитет их был огромен и в некоторых местах (например, в Карфагене) конкурировал даже с епископским. Именно таким «исповедником» может стать каждый, получивший удар дубинкой или пересидевший пять-шесть часов в СИЗО.

И в заключение: у белорусского посольства в Москве я видел плакат, на нем — фотографию: неизвестное мне лицо, имя и фамилия, которые я не запомнил. Но запомнил подпись: «Воин света» — и призыв: «Освободите воина света!» Вот такой парадокс: власти боятся «сакральных жертв», но из этого страха творят «воинов света» — и обе стороны погружаются в пучины мифа, где происходит борьба между добром и злом и сплетается новое бытие.